Декабрь 1950-го застал Деррида в самом что ни на есть подавленном расположении духа. По неизвестным причинам он не едет домой на рождественские каникулы, а остается в Париже, возможно, у дяди, так как интернат закрыт. Переживая подлинный приступ меланхолии, он изнывает вдали от друзей. В письме Мишелю Монори, начало которого, к сожалению, пропало, Жаки пытается объяснить свое смятение. С некоторых пор ему кажется, будто он вращается «в областях, которые слишком трудно если не исследовать, то по крайней мере познакомить с ними других, даже самого близкого друга». Отсутствие писем от Мишеля на протяжении многих дней ситуацию не улучшило. Подавленный как никогда, Жаки, возможно, думал о самоубийстве. Наконец пик кризиса, кажется, позади:
Итак, гроза миновала, а худшее в грозе – то, что она проходит, и я решил или почти решил вернуться в Алжир в этом триместре, если удастся договориться со «Штрасс» [«администрация» на студенческом жаргоне]. Твое письмо сначала поколебало мое решение, чтобы затем укрепить его. Но я увижу тебя в среду. Не могу даже держать в руке перо, и это всегда будет мне слишком тяжело[103].
Молодые люди коротко видятся в Париже перед возвращением Жаки в Эль-Биар, к семье. Он в самом деле останется там на весь второй триместр, рискуя испортить себе год или даже быть отчисленным из лицея Людовика Великого. На первых порах он не может писать и тем более работать. Потом завязывается почти ежедневная переписка с Мишелем Монори – весьма любопытная, заслуживающая того, чтобы быть изданной отдельно: возможно, она так же важна для формирования Деррида, как и переписка юного Фрейда с Вильгельмом Флиссом. Хрупкий, лишенный какого бы то ни было стоящего собеседника в Алжире, Жаки доверяется ему без оглядки, что больше никогда не повторится. Что касается Мишеля, он, хотя и находится в недоумении по поводу таинственной болезни друга, тем не менее всегда благожелателен: «Ты говоришь мне о болезни, которую я в силу моего большого неведения и нехватки проницательности если и понимаю, то очень смутно». Он советует другу трудиться и отправляет ему упражнения по переводам на латынь. Жаки, однако, они не под силу. Написать письмо самому дорогому другу – уже испытание:
Жизнь здесь у меня очень печальная, невозможная, как-нибудь я расскажу тебе об этом подробнее. Все, что могу сказать о ней в письме, все, что я никогда не смог бы сказать, всегда будет меньше этого ужасного опыта… Я не вижу никакого
Ни на что, кроме слез, я больше не способен… Оплакивать мир, оплакивать Бога… Я уже изнемог, Мишель, помолись за меня.
Я очень плох, Мишель, и я еще недостаточно силен, чтобы принять то расстояние, что нас разделяет. Поэтому я отказываюсь пытаться немного его преодолеть[104].
Понемногу кризис сглаживается, уступая место «глухой, тихой печали». Уже три недели, как Жаки уехал из Парижа. Он работает и немного читает, «ожидая, пока истекут эти два месяца покаяния». Во избежание рецидива он любой ценой хочет стать экстерном после пасхальных каникул. А на ближайшее будущее он умоляет Мишеля писать ему «часто, очень часто». Он хотел бы, чтобы тот разузнал условия допуска в диетическую столовую, где еда наверняка подошла бы ему больше, чем в лицее Людовика Великого. Еще Жаки хотел бы, чтобы Мишель выслал сертификационные программы по латыни, французскому и истории философии, которые он должен будет сдать в Сорбонне, помимо конкурса в Высшую нормальную школу. По просьбе Мишеля, у которого трудности в философии, Жаки отправляет другу «несколько заметок о Прекрасном» для его следующей письменной работы, хотя и утверждает, что не удовлетворен ими. Эти 50 страниц усиливают восхищение, которое Мишель испытывает в отношении Жаки; благодаря им он получит свой лучший балл года.