Единственный вариант — пройти на кухню и попытаться спуститься по водосточной трубе. Вылезаем наружу. Хлещет ветер. Мы чувствуем, что до земли далеко. Небо над нами чудесного бледно-синего цвета, и кучка облаков напоминает скрючившегося нищего. Труба скользкая, но мы держимся. Сползаем. И тут она срывается с проржавевших скоб, и мы уже ни за что не держимся и падаем. Все происходит быстро, так что мы не успеваем собраться перед ударом и грохаемся на что-то, что смягчает падение. Оно колется и царапается, и мы погружаемся в пыльную и сухую зеленую могилу. Там и упокаиваемся, в гребаном кусте. Пошевелиться нет сил. Куст стоит возле увенчанной железными шипами ограды, и один шип торчит в паре дюймов от нашей головы. Мы не в состоянии двигаться, мы можем только думать о Кэрол и хныкать. Мы плачем не по ней, а по себе. Это очень важно: помнить, что мы всегда оплакиваем только себя.
Кэрол здесь ни при чем, это я глупец. Бедняга Брюс.
Затем мы слышим голоса. Видим размытую фигуру в форме. Недоумок спрашивает, кто мы.
В какой-то момент один из голосов делается знакомым.
— Ну, Роббо, на этот раз ты влип по-крупному.
Мы в полном дерьме. Лежим в разорванном женском платье на гребаном кусте и слушаем сентенции Тоула. Надо признать, в данном конкретном случае он недалек от истины.
Все, что мы можем сказать, это:
— Вы бы видели того ублюдка.
— Видели. Ребята все еще соскабливают этот кусок дерьма с тротуара.
— Босс, я… не бросайте меня… побудьте со мной… — хнычем мы не своим голосом.
— Помолчи, Брюс. Я здесь.
Тоул сжимает мне руку. Хороший он парень, Тоул, я всегда это говорил. Смотрит на меня с каким-то странным выражением, вроде того, что было в глазах моей матери, когда она умирала на больничной койке. Когда мы пытались сказать, что нам очень жаль. Жаль, что мы не такие, как все. Не такие, как Стиви. Она смотрела так, будто все понимала. И при этом все равно жалела меня.
Тоул хороший парень, но в его глазах та же жалость. Жалость, которую я ненавижу больше всего на свете.