Кенета начало постепенно забирать за живое. Да что же это такое делается? Пока они вдвоем бесцельно слонялись по городу, молчание Наоки не казалось таким тягостным. Но здесь, на рынке, где было так шумно, весело, вкусно и светло, Наоки по-прежнему молчал. Кенет продолжал идти рядом с Наоки и чувствовал, как с каждым шагом в его душе начинает расти гнев на угрюмого безучастного воина. Мысленно этот парень все еще там, во дворе казармы, на эшафоте. Почему? Все давно закончилось, притом же не худшим образом. Ни у кого язык не повернулся надсмеяться над ним. Более того – судя по поведению воинов, можно подумать, что Наоки и позор не в бесчестье. Сколько сердечности было во взглядах воинов, когда они помогали Наоки сойти с эшафота и одеться! А этот болван даже не заметил.
Да замечает ли он вообще хоть что-нибудь, кроме себя? Полдня прошло, вечер наступил, а он все переживает свое несчастье, все думает, как тяжко ему пришлось. Делать ему нечего, вот что! Слишком много времени, которое нечем занять, вот он и мается дурью, переживает позор, существующий по большей части в его воображении. Горя он, видно, настоящего в жизни не знал!
Кенет свирепо засопел и ускорил шаги. Наоки не отставал, следуя за ним все с тем же безучастным видом. Его бледное лицо в ярком свете цветных фонариков выглядело почти помертвевшим, и Кенет не на шутку встревожился. Но рассердился он, пожалуй, все-таки больше. Еще раз взглянув на Наоки, Кенет закусил губу и решительно двинулся в сторону рыбного ряда, откуда доносился призывный запах супа из ракушек. Наоки шел рядом и молчал. Кенет кинул торговцу мелкую серебряную монетку, взял у него две большие чашки с густым ароматным супом и, обжигая пальцы, едва донес их до маленького столика в углу рыбного ряда. Столик стоял на отшибе, вдали от фонариков, почти в темноте, и потому никто не пытался его занять. Кенет поставил на столик одну чашку, а за содержимое другой торопливо принялся сам. Наоки молча глядел на столик блестящими отсутствующими глазами. К своей чашке он даже не притронулся.
– Послушай! – не выдержал наконец Кенет и с грохотом поставил чашку на стол. – Так и хочется дать тебе в ухо, честное слово! Ты теперь всю жизнь будешь молчать и думать, как тебя наказали? Горе какое! Можно подумать, у тебя кто-то умер!
Губы Наоки медленно раздвинулись.
– Да, – тихо сказал он. – Умер.
Кенет осекся.
– П-прости, – едва выговорил он.
Пожалуй, лишь теперь Наоки вообще заметил Кенета, и то не совсем. Он видел его – и не видел. И едва ли Наоки обращался именно к нему. Он говорил… с кем? С самим собой? Тоже нет. Сейчас он для самого себя не существовал.
– У меня была сестра, – тихо, медленно и отчетливо говорил Наоки. – Она была хорошая. Очень хорошая.
Он вдохнул так судорожно, что Кенет с несомненной ясностью понял: сестра у Наоки была действительно очень хорошая.
– Очень добрая девочка, – продолжал Наоки. – Такая… ее все любили. Ее нельзя было не любить.
Где-то в глубине памяти Кенета заворочалась почти незамеченно привычная боль. У него не было братьев или сестер, которых нельзя не любить. Ни Кайрин, ни Бикки этому определению не соответствовали.
– Весь дом ее на руках носил. Отец в ней души не чаял… особенно после смерти матери. Надышаться на нее не мог. – Речь Наоки все убыстрялась. – Когда она подхватила черную лихорадку, он чуть с ума не сошел с горя. Всех служанок высекли за то, что плохо за девочкой смотрели.
– Не “чуть”, а именно что сошел, – возмутился доселе молчавший Кенет. – Поветрие и вообще не разбирает, за кем хорошо смотрят, за кем плохо. А уж от черной лихорадки, если хоть один больной появился в городе, и вообще уберечься невозможно. Не служанок бедных надо было наказывать, а врача скорей звать. А лучше того – мага!
– Позвали, – ровным голосом возразил Наоки. – Лучшего мага, которого только можно было достать за деньги. Вот только когда он пришел, лечить было уже некого.
– Да ведь от черной лихорадки так быстро не умирают, – поразился Кенет.
– Она отравилась, – все тем же бесстрастным голосом произнес Наоки. – Не смогла перенести, что из-за нее мучили людей. Неповинных людей. Она была очень доброй девочкой.
Он замолчал и стиснул зубы. Глаза его влажно блестели. Кенет мысленно проклял себя за опрометчивость суждений. Теперь он знал, какая боль заставляла Наоки биться в руках помощников палача. И, словно подтверждая мысли Кенета, Наоки вновь заговорил:
– Когда она умерла, я ушел из дома. Я не мог… я прошение подал князю Юкайгину… чтобы меня в воины записали… мне тогда семь лет было, но он согласился… я не мог больше оставаться дома. У воинов ведь устав, им нельзя… и я думал, что мне никогда больше не придется… даже коснуться… Тайин из-за этого умерла… мне это хуже смерти, хуже позора… хуже всего…
Еще раз Кенет выругал свою бездумную опрометчивость, но времени предаваться укорам совести у него не было. Лицо Наоки исказилось таким безумным отчаянием, что нужно было как можно скорее заговорить, не дать Наоки вновь уйти в мир своего кошмара.
– А отец? – торопливо спросил Кенет.