Бывает, что я совершаю с учениками туристские походы по местам боевой славы. На Карельском перешейке много братских могил. Хватает и безымянных, затерянных в лесу, с каской на колышке, пробитой осколком. В настороженной тишине мы подходим к высокому обелиску, украшенному венками и букетами цветов, и я рассказываю о прошедшей войне, о миллионах погибших, отдавших жизнь за Родину, за свой народ. Мне очень важно, чтобы дети поняли, на какой земле они живут, чтобы у них появилось чувство благоговения перед теми, кто защищал нашу жизнь. Рассказываю об Александре Матросове, о Зое Космодемьянской, о Гастелло, о панфиловцах. Не только гордость подвигом своих соотечественников я хочу воспитать у детей, но и сочувствие к тем, кто погиб, чтобы они пожалели их, как своих близких.
А потом мы сидим у костра, печем картошку и выкатываем ее из костра обугленную и такую ароматную, какой никогда не бывает дома. И едим, и ребята смеются, им весело обжигаться и смешно оттого, что рты у всех черные, и вроде даже и следа нет в их глазах от той печали и жалости, какие они испытывали у обелиска, но я знаю — зерно брошено в хорошие души, оно будет прорастать и в нужный для Родины час развернется бессмертным знаменем, имя которому Патриотизм!
В парке безлюдно. Редко кто сюда зайдет днем, и поэтому ничто меня не отвлекает от раздумий. На этот раз я думаю об Игнатьевиче. Ему неинтересно жить. Почему? Откуда апатия? Не потому ли, что он не включен в большое дело? Я ему ответил, что у него был маленький интерес. Конечно, так оно и было. Дом, сад, телевизор, мотоцикл — какой же это большой интерес? Другой разговор, если бы его захватила идея общественного созидания. И я думаю о том, как было бы чудесно, если бы все люди нашей страны, как один человек, с интересом, увлеченно, даже азартно строили прекрасное будущее. А что оно будет прекрасно, я не сомневаюсь.
Но хватит о будущем. Надо о сегодняшнем. Ах, Игнатьевич, что же мне предпринять, чтобы в твоей семье был мир? И тут мне в голову приходит мысль: «Надо поговорить с Люсей». Да-да, если нельзя палку остругать с одного конца, то почему бы не попробовать с другого. То есть если Игнатьевич глух к моим словам, не внемлет голосу здравомыслия, то почему бы не воздействовать на Люсю. И почему бы Люсе, моей бывшей ученице, не послушать своего старого учителя. Ведь должно что-то в ней остаться хорошее, чистое от той милой девочки, которая, отвечая урок, смотрела на меня большими ясными глазами. Да-да, я должен с ней поговорить.
И я решительным шагом направляюсь к булочной. Пересекаю площадь, иду мимо камня, на месте которого должен стоять памятник. Иду мимо буфета. Заглядываю в большое окно, вижу склоненную кудлатую голову Игнатьевича, и быстрей, быстрей от окна, чтобы он не заметил меня, не догадался, куда я иду.
В общих чертах жизнь Люси мне известна. Ей еще не было и девятнадцати, когда она вышла замуж за молоденького шофера, только что отслужившего в армии. Но жизнь у них почему-то не заладилась. Расстались. После этого Люся вскоре вышла замуж за грузчика, тоже молодого парня. Тот пил. Опять расстались. И вот теперь она с Игнатьевичем, человеком старше ее почти вдвое.
Я не посмотрел на часы и совсем не учел, что булочная в это время закрыта на перерыв. Ну что ж, тем лучше. Никто не помешает нам поговорить с глазу на глаз. Живет она за озерком, в небольшом домике, стоящем на краю улицы. Место весьма уединенное. Дом Люси стоит как бы на пустыре — ни яблоньки, ни куста ягодного, ни даже простого дерева. А это значит, что человек не думает жить постоянно на этом месте.
Люся развешивала белье. Очень удивилась, увидав меня. Мы поздоровались. Она и в школе была красива, но особенно расцвела теперь, став женщиной. Небольшого роста, какая-то весьма компактная, с теми же ясными, но уже тревожащими в своей глубине глазами, она вызвала у меня и радостное, и грустное чувство. «Неужели справедливы те грязные разговоры, которые распускают про нее?» — думал я. И так это не вязалось с ее красотой и молодостью.
— Мне бы надо поговорить с тобой, — сказал я.
Она вытерла о передник руки и прошла к скамеечке, что у калитки.
— Домой не зову, не прибрано. Уж извините, Игорь Николаевич, — сказала она и приготовилась слушать. От этого ее лицо стало застывшим и несколько настороженным. Она как бы сразу, в силу инстинкта самосохранения, поставила перед собой защитную преграду.
Как можно тактичнее я стал говорить об Игнатьевиче, о его семье, о детях, о нравственности, ну и, конечно же, сказал о том, что все это должно остаться между нами, чтобы еще более не испортились отношения у Игнатьевича с женой.
— И охота вам заниматься таким делом, — осуждающе сказала Люся.
— Видишь ли, с одной стороны, меня попросили, но это, как я уже сказал, между нами, а с другой — существует нравственный кодекс советского человека. Он касается каждого из нас. И сейчас, в период строительства коммунизма... — Я специально говорил таким официальным языком, чтобы оказать на Люсю большее воздействие, но она перебила меня.