«Бедная! — взглянул Трофим на мать, плавающую в счастье. Он подумал, скольких трудов стоило Лешачихе поднять сына, выучить, одеть, накормить. — Стол ему собрала, оценит ли? — И свежая обида обожгла Трофима с новой силой. — Плясать-то они здоровы!» — думал он, тяжело ворочаясь и собираясь встать, сказать мальчишкам все, что он о них думает. Но тут Лешачиха тронула его за руку:
— Не держи зла на них, они хорошие. За тобой велели бежать, а то, говорят, мы человека обидели.
Трофим засопел, не зная, как вести себя и что говорить.
Испуганно взбрехнула Жучка во дворе, прогремели в сенцах тяжелые шаги, упало и покатилось ведро.
— А-а, черт тя раздери! — в сердцах сказала ведру запыхавшаяся Марья Ивановна, возникая в дверях.
Без всяких «здрасте» она визгливо зашумела из полутьмы в яркий свет:
— Пашка! Тебе тут что, медом намазано?! Тебя будто мать не ждет?! — И скакнула ехидными глазами по Бабкину: — У иных-то домов своих нету, иным простительно!
Павлуня сразу полез из-за стола. И в эту минуту раздался укоризненный голос Трофима:
— А им, молодым, ни до кого дела нету. Они сами грамотные.
Павлунина мать, видно, только теперь разглядела Трофима. Заметно смутившись, она не к месту пробормотала: «Во, а этот тут зачем?» — и сделала шаг к свету. Все увидели ее грязную телогрейку и забрызганные сапоги, которые она натянула на голые ноги. Коленки ее посинели, зато налитые щеки горели ярым огнем. Серый платок сбился с головы, из-под него высовывались вольные волосы, из волос торчали во все стороны шпильки. Настасья Петровна, добрая хозяйка, пропела:
— Проходи, Ивановна! Отведай у нас наш хлеб да квас, не побрезгуй.
— Сдалась ты! — Нежданная гостья повернулась, выскочила в сени. Там еще раз громыхнуло пустое ведро. — Ты еще тут!.. — вскричала Марья Ивановна и, наверное, наподдала ведерко ногой — оно покатилось, жалобно позванивая.
Павлуня виновато промямлил:
— Пойду я, а то как бы чего бы...
— И мне пора, — встал Трофим, чувствуя, как ожил в нем червячок и впился в самую болячку.
Парни не спорили, они только все вывалились во двор — провожать. Там, в темноте, дожидалась хозяина Варвара. Она смирно хрупала сено. Дождь недавно кончился — запахи были еще влажными: пахло мокрой лошадью, мокрым забором, мокрым листом — всем понемножку.
— До свидания, отъезжающий! — сказал Трофим. — Где твоя лапа?
Он протянул руку, ее на лету цепкими пальцами схватил Женька, потряс, отпихнул. Зубки его поблескивали, раздавался острый голосок:
— Знаю, знаю, что скажете! Насчет учебы! Заверяю партком и дирекцию: не подведу коллектив!
— Трепло! — крякнул Саныч.
Женька пихнул его локтем.
Трофим с Павлуней уселись в тележку.
— Спасибо, что пригласили, — сказал старый солдат. — Нас, ветеранов, редко приглашают. Спасибо.
Парни смекали: шутит Трофим, обижается или издевается. Женька на всякий случай ответил:
— Да чего там...
— Не бойтесь, — продолжал Трофим. — Я к вам не полезу — сами грамотные, пляшете лихо. Хозяйничайте, валяйте. Без пенсионеров вам вольнее.
— Вы не так поняли, — сказал Бабкин.
— Да уж понял, Миша!
Им открыли ворота, и они выехали на улицу, под неясную луну.
Павлуня в испуге поднял голову: Трофим сполз с тележки, доковылял до Лешачихиной скамейки, скорчился на ней.
— Ой! — сказал Мишин братец.
Со скамейки раздался сипловатый, болью перехваченный голос:
— Поезжай, я дойду...
Павлуня стал было трясти головой и махать руками, но Трофим приказал:
— Ну!
Павлуня задергал вожжами, поехал, часто оглядываясь.
Трофим остался наедине со своей болью. В доме не гремели Женькины песни, не мучилась гитара. Трофиму было холодно в мокром плаще, он ежился, не мог согреться.
Во дворе Настасьи Петровны послышались голоса, хорошо различимые в ночи. Один — Женькин, его узнаешь за версту, хоть и шипел Лешачихин сын сейчас по-змеиному:
— Пикнешь — голову отвинчу!
Ему отвечал Саныч:
— Совести у тебя нету! Матери тебе не жалко! Прав Трофим: дурак ты!
— А тебе-то что за дело?! Ты мне партком? Или, может, дирекция?! Я сам себе хозяин!
— Дурак ты! — еще раз повторил Саныч.
И в ответ Женька, разом вспыхнув, вскричал:
— Чего вы в мою частную жизнь лезете?! С галошами!
Во дворе кто-то охнул, кто-то крякнул. Трофим распахнул калитку и с минуту не мог ничего разобрать: у его деревянной ноги катались, пыхтели и ругались.
— Встать! — крикнул он.
Картина прояснилась: верхом на Саныче, крепко в него вцепившись, сидел взъерошенный Женька в белой измызганной рубахе и обиженно блажил:
— А чего он сам-то!..
— А я все равно скажу! — глухо выговаривал из-под него Саныч, стуча по земле каблуками и норовя выкарабкаться.
Женька отпустил его, парни встали перед Трофимом, с присвистом дыша.
— Говори! — велел он Санычу.
— Говори, говори! — завелся Женька, не давая товарищу и рта раскрыть. — Все выкладывай, чертов предатель! Я тебе одному, а ты — всему базару! Валяй, предавай!
Саныч, не отряхиваясь, поплелся со двора. Лешачихин сын и в спину ему все шумел:
— Рассказывай, иудин племянник!
Саныч задержался у калитки и горько проговорил:
— А ты — птичка божия!