Написано бойко и образно. Особенно берет за душу последнее уточнение — тем более когда знаешь, на каких бивуаках «учился риторике» знаменитый Фаддей Венедиктович. Поляк по национальности, когда в 1811 году «„по худой аттестации в кондуитных списках“ он был уволен в отставку, то бежал в Варшаву и поступил в французскую армию, в которой дослужился до чина капитана, принимая участие в походах Наполеона против Италии, Испании и России. По его объяснениям, возбужденные Наполеоном в Польше надежды напомнили ему, что он — поляк, и в нем проснулась любовь к забытой раньше родине. Увлечение прошло вместе с падением Наполеона, и Булгарин вновь сделался русским, начал горячо говорить о любви к отечеству, горой стоять за все русское, называл себя русским патриотом и т. д. В это время в нем принял близкое участие граф Бенкендорф…» [566].
Что ж, судьбы российских литераторов складывались по-разному. А вот то, что Булгарин не только выступал в качестве «ревнителя нравов», но и гордился своим «боевым прошлым», — примечательно.
Главное, что можно понять из приведенных (равно как и многих «оставшихся за кадром») отзывов, это то, что Давыдов известен, популярен и любим читателем. Но это, к сожалению, вовсе не значит, что все его произведения печатаются, так сказать, влёт, а выстроившиеся в очередь издатели хватают только что вышедшие из-под Денисова пера листы и наперегонки мчатся в типографии, чтобы тут же возвратиться со свежими оттисками — употребим расхожий штамп — «пахнущими типографской краской».
Во все времена в России литератору издаться было не так уж и просто (не говорим о наиболее «обласканных» властью или «большим бизнесом» авторах), хотя, разумеется, в каждое время были свои трудности. В частности, конкретно во времена Давыдова и Пушкина главной препоной была печально известная «николаевская цензура».
Как раз по этому поводу Александр Сергеевич и писал своему другу (это письмо сохранилось лишь в «брульоне», как тогда именовали черновики): «Ты думал… что твоя статья о партизанской войне пройдет сквозь ценсуру цела и невредима. Ты ошибся: она не избежала красных чернил… Право, кажется, военные ценсоры марают для того, чтоб показать, что они читают…» [567]
Да и в литературной среде тогда уже происходили существенные перемены, чему свидетельством очередное письмо Дениса Вяземскому:
«Ты пишешь, что ждешь, как отзовутся о стихотворениях моих журналисты. Видно, стихи мои им не по вкусу, ибо все молчат о них, кроме Воейкова. Бранить совестятся, а хвалить совестно, потому что нечего. Вы, господа, друзья и собутыльники мои
Как же думать, чтобы стихи мои нравились какому-нибудь Каченовскому, Полевому и другим литераторам и профессорам так, как они вам нравятся? Эти парики никогда не принадлежали артели нашей, и потому стихи мои, разоблаченные от воспоминаний, представляются им во всей наготе посредственности. Но будь те же стихи написаны на скамье аудиториата, в табачной лавочке уездного городка Курской губернии, в шинке
Приходится констатировать, что из некоего изящного дворянского занятия — или даже развлечения — литература все более становилась «разночинной» работой, отражавшей заботы, интересы и философию стремительно укреплявшегося «третьего сословия». Тематика «гусарских стихов» была просто чужда новым литературным критикам — особенно ярко это проявится в 1860-е годы. Но пока еще «разночинная» критика — в лице ее «вождя» «неистового Виссариона», как называли современники В. Г. Белинского, — относится к Денису Васильевичу не просто положительно, но даже с пиететом. В своих «Литературных мечтаниях», весьма изящном обзоре современной литературы, критик сравнивает Дениса Васильевича с Николаем Михайловичем Языковым, поэтом уже другого, более молодого поколения:
«Языков и Давыдов имеют много общего. Оба они примечательные явления в нашей литературе. Один — поэт-студент, беспечный и кипящий избытком юного чувства, воспевает потехи юности, пирующей на празднике жизни, пурпуровые уста, черные очи, лилейные перси и дивные брови красавиц, огненные ночи и незабвенные края,