Мимо него по паркету, мягко шелестя шелковыми ливреями, почти бесшумно скользили, освобождая стол от излишних блюд, фиолетовые лакеи с неестественно белыми лицами. Вдруг качнулся и уплыл куда-то в сторону и сам российский генерал. Остались лишь эти благоухающие зноем груши и его холеные руки — в одной округлый блестящий нож, в другой — надрезанный плод с лениво ползущей к кружевному запястью тягуче-сладкой струйкою сока...
Неимоверным усилием воли Бонапарт отринул от себя это проклятое наваждение и связно и упрямо изложил свое прежнее прошение.
— Само по себе честолюбье твое, сударь, — Заборовский окинул величественным взглядом многоопытного вельможи щуплую, коротконогую фигуру поручика Бoнапарте, — может статься и похвальным, но токмо не применительно к державе, на службу к коей ты проситься изволишь... Подпоручика я тебе дам, а более — уж не взыщи. Ибо достоинств твоих покуда не ведаю. Вижу лишь, что взглядом быстр да строптив не в меру. Господ же офицеров своих я по делам их ратным жалую. И никто, слава богу, пока не в обиде.
Заборовский отрезал еще ломтик податливой душистой мякоти, положил на язык и сладостно прикрыл глаза. Потом опять обратил взор в сторону просителя:
— Да и то сказать, что чином подпоручика армии российской гнушаться тебе, мусью, как я полагаю, резону нету. За честь посчитать должон!.. — И еще раз, уже твердо, повторил: — За честь!..
— Ну тогда я пойду к туркам, — вспыхнув, как порох, и сверкнув глазами, резко бросил Наполеон. — Они мне тотчас же дадут полковника... И вы еще услышите мое имя!..
— Ну что же, воля твоя, мил друг, — снова ровным и спокойным голосом ответил Заборовский. — Ступай к басурманам. Они, может, и вправду тебя полковником сделают. Да ведь одна беда — бьем мы турку. Как бы и тебя ненароком не зашибить....
И генерал снова, теперь уже всецело, занялся грушею.
Наполеон, поняв, что аудиенция окончена, повернулся и, раздраженно стуча ботфортами, вышел из залы. Когда он спускался с лестницы, бесстрастный фиолетовый лакей шел за ним следом и лохматою щеткой подтирал оставшиеся после него следы.
Однако, поостыв на скользком, пахнущем рыбою холодном ливорнском дожде, а потом снова помыкавшись какое-то время в тоске и безденежье, Наполеон еще раз решил попытать счастья на русской службе. Он подал новое прошение прежнего содержания, но на этот раз на имя генерала Тимора — другого начальника русской военной экспедиции. И опять получил незамедлительный и твердый отказ.
Этого Наполеон не забывал никогда. Не раз и не два с горечью и желчью он перебирал в памяти мельчайшие детали этой истории. И убеждался, что помнит все, как будто это было вчера, хотя прошло уже немало лет. Но все эти годы где-то в глубине души он сознавал, что против России его толкали не только политические и государственные интересы, которые он легко отождествлял со своими собственными, но и неутоленная, глубоко личная и весьма мелочная обида незадачливого наемника и просителя, которому отказали в желаемом месте.
Отправляя через несколько месяцев после Тильзита своим полномочным послом в Петербург благородно-покорного Армана де Коленкура и давая ему подробнейшие инструкции, Наполеон не преминет подчеркнуть:
— Подавите русских неслыханной роскошью. Ваша кухня должна быть самой изысканной и шикарной в Петербурге. Никогда не жалейте денег на фрукты. Пусть о грушах на вашем столе ходят легенды...
«Почему именно о грушах?» — молчаливо удивится тогда Коленкур, но уточнить пожелание повелителя не решится.
Предписание Бонапарта будет выполнено неукоснительно. Слава о кухне французского посольства загремит на всю северную столицу. Повара Коленкура, чародея-кулинара Тардифа, воспоет Пушкин. А груши для посольских приемов и раутов станут выписываться из Персии по баснословной цене — по сто рублей за штуку. И это, конечно, отметят в своих письмах и дневниках пораженные современники.
Восьмого июня поутру Денис Давыдов с поручением от князя Багратиона приехал в главную квартиру, располагавшуюся в Амт-Баублене.
Резиденция Беннингсена, обосновавшаяся в громоздком, похожем на замок доме поспешно отбывшего из столь опасной порубежной зоны какого-то литовского магната, как всегда, была полна самого разномастного, праздно шатающегося люда и напоминала шумное торговое заведение или клуб, но уж никак не штаб действующей армии.
«Это был рынок политических и военных спекуляторов, обанкрутившихся в своих надеждах, планах и замыслах», — презрительно и зло напишет позднее о ставке главнокомандующего Денис Давыдов, рассуждая о причинах неудач наших войск в кампанию 1807 года.
Его всегда тревожило и возмущало то, что в присутствии этой разномастной толпы Беннингсен не только отдает приказы и распоряжения по армии, но и, раскинув на полу карты, со своими генералами квартирмейстерской части громогласно обсуждает и намечает маршруты боевых маневров русских частей и диспозиции предстоящих сражений...
Главная квартира в это утро гудела как растревоженный улей.