Все эти известия лишь еще более отягощали душу Дениса Васильевича недобрыми предчувствиями. Из головы его не выходили горестные и, как казалось, провидческие слова жены. Побывав на нескольких балах, званых вечерах и дипломатических приемах, которые в Москве теперь устраивались почти беспрерывно, и вдоволь наглядевшись на розоволиких, разогретых вином и музыкой, беззаботно веселящихся высших офицеров, Давыдов не удержался и сочинил едкую эпиграмму, которую так и озаглавил — «Генералам, танцующим на бале при отъезде моем на войну 1826 года»:
Томимый мрачными предчувствиями, Денис Васильевич в эти дни, должно быть, окончательно отрешился от своих последних зыбких иллюзий, связанных с новым монархом. Ничего доброго от него он уже не ждал, но и не страшился более его жестокосердия и гнева. Махнув рукою на расчетливую осторожность, Давыдов записывал теперь, как говорится, открытым текстом в свою тетрадь, предназначенную, по его мысли, для потомства, насмешливо-резкие суждения о Николае I, подтвержденные подлинными фактами либо достоверными рассказами очевидцев.
Едва на коронационных торжествах объявился костромской монах Авель, известный своими прорицаниями и предсказавший, как говорили, с удивительной точностью дни кончины Екатерины II и Павла I, как Давыдов, повидавшийся, по всей вероятности, с ним, сделал в своей крамольной тетради весьма красноречивую запись:
«Авель находился в Москве во время восшествия на престол Николая; он тогда сказал о нем: «Змей проживет тридцать лет».
После встречи на празднествах с бывшим своим сослуживцем по партизанскому отряду, тогда ротмистром, а теперь генералом Александром Чеченским, Денис Давыдов занес на бумагу весьма примечательное его свидетельство об откровенной трусости нового царя:
«Я всегда полагал, что император Николай одарен мужеством, но слова, сказанные мне бывшим моим подчиненным, вполне бесстрашным генералом Чеченским, и некоторые другие обстоятельства поколебали во мне это убеждение. Чеченский сказал мне однажды: «Вы знаете, что я умею ценить мужество, а потому вы поверите моим словам. Находясь в день 14 декабря близ государя, я во все время наблюдал за ним. Я вас могу уверить честным словом, что у государя, бывшего во все время весьма бледным, душа была в пятках. Не сомневайтесь в моих словах, я не привык врать...»
Дополняли отталкивающий портрет нового императора и другие заметки Давыдова.
Одних этих записей, попади они каким-либо путем в руки неумолимо-жестокого и трусливого-вероломного монарха, было бы, конечно, достаточно для того, чтобы объявить непокорного поэта-партизана и государственным преступником, и дерзким злоумышленником против самодержавно царствующей особы. Но это, видимо, не слишком страшило Давыдова.
15 августа 1826 года Денис Васильевич, распрощавшись с женою, проводившей его до заставы, со стесненным сердцем, как он сам вспоминал впоследствии, отправился в дальнюю дорогу.
Путь его лежал на Елец, Воронеж, Ставрополь. Где-то на подъезде к Владикавказу Давыдов, пересев в седло и оторвавшись вперед от сопровождавшего его пехотного и казачьего конвоя, нагнал военно-почтовый караван, с которым возвращался на Кавказ арестованный несколько месяцев назад, привлеченный к следствию по делу декабристов, но сумевший оправдаться Грибоедов. Нечаянная эта встреча для обоих была великой радостью. Они тут же решили следовать далее до самого Тифлиса неразлучно.
Тяжелый, неповоротливый караван тащился медленно. Путь же от Владикавказа, как уверили знающие люди, уже представлял меньшую опасность в смысле нападения немирных горцев. Потому Давыдов с Грибоедовым и порешили смело отправиться вперед в легких двухместных дрожках, любезно предоставленных им знакомым майором Николаем Федоровичем Огаревым. К тому же, видимо, добрым приятелям хотелось быть подалее от посторонних глаз и ушей.
За несколько дней, проведенных в дороге до Тифлиса, они, конечно, наговорились всласть о литературе, о жизни, об общих друзьях, о трагических событиях 14 декабря и связанных с ними происшествиях. Грибоедов не скрывал своей искренней радости по поводу собственного вызволения из цепких лап Следственной комиссии и спасителем своим и благодетелем справедливо называл Алексея Петровича Ермолова.
Видимо, отзвуком рассказов Александра Сергеевича о всех перипетиях его ареста и роли в этом деле оппозиционно настроенного к правительству проконсула Кавказа и явилась запись, сделанная Давыдовым где-то в это время в своей памятной книжке: