К вечеру совсем подморозило, окна автобуса покрылись мохнатой изморозью, и, когда машину останавливали на контрольных пунктах, нельзя было понять, где происходят эти остановки. И потому особенно резок показался переход от желтовато-тусклого света автобуса к ослепительно яркому свету нескольких юпитеров, под который они попали, когда вышли на улицу. Юпитеры своим гудением, казалось, сотрясали не только воздух, но и все вокруг, и под их неестественно сильным и неживым светом видны были лица людей, стоявших в очереди у одного подъезда, недвижные фигуры часовых у другого, пустого, к которому направили их делегацию, предложив построиться по двое. Гудение юпитеров придавало какой-то планетарный отпечаток тому, что происходило, и Владимир Александрович вдруг вспомнил строчки любимого своего стихотворения:
В этом обесцвеченном, бездушно-белом свете видны были бесчисленные вереницы лиц, как на старинных иконах, лиц, словно уравненных этим светом, который подчеркивал их количественную значительность, их напряженность, их спрессованность происходящим.
Кто-то вдруг цепко схватил Владимира Александровича за рукав, — он оглянулся и увидел прорезанное глубокими морщинами лицо Антона Георгиевича Фивейского, его пергаментно-желтые щеки, синие губы, которые что-то шептали. Владимир Александрович нагнулся к нему.
— Мне плохо стало, Владимир Александрович...
— Может быть, вам лучше не ходить... — сказал Сомов.
— Нет, что вы, это никак нельзя, нужно проститься со всем, что было, и с величием, и с кровью... — Он всхлипнул. — Когда вы рядом, чувствуешь себя как-то увереннее, вы такой большой, надежный...
Лицо старика дернулось. И хотя у Владимира Александровича у самого щемило и холодело сердце, он взял старика под руку, и они пошли вверх по лестнице.
В том, как лежал Сталин, не было покоя. Похоже, что он как стоял в своем френче, невысокий, собранный, так вдруг и окаменел и окаменевший упал.
«Да, окаменел, не умер, а застыл, отлился в ту форму, которая выработалась при жизни», — подумал Сомов, проходя мимо.
Когда они вышли из Колонного зала, вокруг уже было темно, раздавались слезные всхлипы, трясся от беззвучных рыданий Антон Георгиевич, — а перед глазами Владимира Александровича неотступно стояла освещенная неживым светом, лишенная обычного величавого покоя смерти фигура...
Первое, что он увидел, выйдя из автобуса возле подъезда Академии, было бледное, все устремленное к нему лицо жены: платок небрежно наброшен на ее черные, с сильной проседью волосы...
— Володя, — сказала она, бережно принимая его в свои объятия. — Как я боялась, как боялась! Как же это я отпустила тебя? И как ты, ничего, перенес?
А когда они уже сидели в машине, Нина Леонидовна сказала:
— Ты знаешь, что случилось? Виктория родила девочку, и так неожиданно! Эта сумасшедшая старуха в самый решительный момент куда-то сбежала. Виктория так разволновалась, что у нее начались преждевременные роды, и представь, наша Лелька приняла ребенка, ну разве это занятие для девушки?
— А как Евдокия Яковлевна? — спросил Владимир Александрович, пряча улыбку.
— Да ее нашли, конечно. Железнодорожная милиция задержала, опять же нашли ее и встретили Леонид и Леля.
14
Еще находясь в родильном доме, Виктория получила огромный букет цветов «от деда и бабки», а также продолговатый сиреневый конверт, в котором содержалось предложение, чтобы Вика вместе с драгоценной Дунечкой (так было написано по настоянию Владимира Александровича) прямо из родилки переехала бы на московскую квартиру Сомовых. Виктория тут же в ответной записке поблагодарила за любезное предложение, но категорически отвергла его, и Леонид, которому она сообщила о своем отказе, с ней согласился.
Нина Леонидовна была возмущена, огорчена, удивлена... С момента, когда на свете появилась внучка, — как бы ее там ни звали, пусть даже Дунечка, — Нина Леонидовна почувствовала, что сердце ее повернулось в сторону новорожденной, и она представляла себе, как ужасна трущоба, в которую повезут ее внучку, ее первую внучку, прямо из родильного дома, и как страшно то, что девочка окажется на руках полусумасшедшей бабки, которая своей совершенно неуместной выходкой — так именовала ее припадок Нина Леонидовна — едва не загубила и мать и ребенка, «эту нашу крохотулечку».
— Ставить интересы своего самолюбия выше интересов ребенка, хороша же твоя женушка, — с негодованием говорила Нина Леонидовна сыну, возмущаясь Викиным письмом.
— Надо было умнее вести себя с Викторией Петровной, — сказал Владимир Александрович, когда Леонид, наговорив матери кучу неприятностей, точнее говоря, дав ей понять, чтобы она не путалась в их отношения, уехал, а Нина Леонидовна пошла жаловаться на него мужу.
— Но ты видишь, какая она дрянь!