С пылающей головой и щемящим, тоскливым чувством в душе вышел Черепов из Английского клуба и быстрыми шагами бесцельно пошел по тускло освещенным московским улицам. Он шел, не глядя, куда идет, и ничего не замечая ни пред собой, ни около себя. В голове его вертелась в каких-то туманных обрывках все одна назойливая мысль, центром которой была графиня Елизавета и рядом с нею этот ненавистный, но прелестный Нелидов; в сердце подымались то злоба, то горечь и слезы, и казалось ему порой, будто земля ускользает из-под его ног и вместе с нею ускользало все его счастие и дымом разлетались мечты и надежды.
XVIII. Масонская ложа
Двор и гвардия вернулись в Петербург, где обыденная жизнь того и другой вошла в свои колеи, резко и твердо обозначенные для них императором еще с первых дней его воцарения. Черепов надеялся, что после московских торжеств и праздников графиня Елизавета Ильинична, почувствовав себя опять среди своей мирной и тихой домашней обстановки, захочет несколько отдохнуть от светского рассеяния, более сосредоточиться в самой себе и тогда «авось-либо и про нас, грешных, вспомнит, авось-либо станет по-старому уделять долю своей дружелюбной внимательности и – как знать! – быть может, теперь-то и заметит, что она весьма не чужая моим сердечным чувствованиям». Так думал и надеялся Черепов, но – увы! – мечты его пока еще не оправдывались на деле: графиня Елизавета при встречах была с ним и приветлива, и любезна, но под этой любезностью как-то не чувствовалось той простоты и задушевности, какая была в ней прежде. Ему казалось, будто она в отношении его все еще находится в тумане той рассеянности, в которой находилась все время московских празднеств, и он с болью в душе сознавался себе, что эта рассеянность чуть ли не выражает полнейшего равнодушия к нему, – так казалось Черепову, и потому состояние внутренней затаенной тоски почти не покидало его. Все товарищи и приятели не без сожаления замечали промеж себя, что, положительно, он изменился.
Однажды как-то после вахт-парада заехал к нему по дороге один из его добрых знакомцев, некто гвардии-капитан Гвоздеев, человек пожилой и солидный.
Черепов приказал подать закуску, после которой приятели разговорились, и беседа их незаметно приняла характер задушевности.
– Скажите, государь мой, – говорил Гвоздеев, прохаживаясь с ним по комнате, – все мы, ваши друзья-приятели, примечаем, что вы досконально преобразовались как-то, стали вовсе не тот, что прежде, словно у вас докука некая в сердце… Ежели то с моей стороны не назойно и вам не претит, скажите, как другу… Быть может, у нас явится возможность помочь, облегчить или, по крайности, хотя посоветоваться вместе.
– Да как вам сказать!.. Просто скверно живется на свете, – пожал плечами Черепов.
– Вам ли то молвить!.. Вы, который лично известны государю и он до вас столь милостив, служебная карьера вам улыбается, состояньишка, слава богу, хватает, из себя молодец и добрый малый, любим и уважаем товарищами, – чего вам более?…
– Все это так, да здесь-то вот непокойно, – сказал Черепов, указав на сердце.
– Аль зазнобушка?… Ну что ж!.. Это в натуре вещей: годы ваши такие, и коли любите, то эта неспокойность и тем паче на благо вам, сударь.
– Да, хорошо любить, коли и вас взаимно любят… Но не в том сила… Отчасти, коли хотите, есть и это, а отчасти и другое нечто… Сумненья и мало ли что…
– Сумненья? – серьезно повел бровью Гвоздеев. – В чем же сумненья-то? В себе ли, в жизни или в верованиях?
– Всего бывает порой, – проговорил Черепов, как бы вдумываясь и вглядываясь внутрь самого себя. – Но опять-таки не в этом главная сила, – продолжал он, – а в том, что просто скука давит, пустота вокруг какая-то, неудовлетворенность моральная… Чувствую, что не хватает чего-то, и живо чувствую, а чего – и сам не знаю, уяснить не могу себе. Но порой такие минуты находят, что, кажись, на всякую отчаянность, на всякое сумасбродство пошел бы со всей охотой, очертя голову, лишь бы забыться!
– На эту болезнь есть лекарство, – серьезно и с чувством внутреннего убеждения сказал Гвоздеев. – Лекарство сие – самоуглубление, размышление; надо познать себя в испытании естества своего и своей внутренней природы, и тогда вы обрящете в жизни духа такие утешения и сладости, каковых никогда не даст вам вся эта юдольная[300] суетность со всем ее блеском, со всеми ее благами и почестьми.
Гвоздеев замолк на минуту и продолжал раздумчиво ходить по комнате.
– Известно ли вам, сударь, что-либо о "Великом Востоке"[301]? – остановился он вдруг перед Череповым. – Слыхали ли вы нечто о братстве «вольных каменщиков»?
– Случалось, – отвечал тот, – и не раз, и от людей весьма досточтимых, которые к нему относились со всем почитанием.
– Мудрый и не может отнестись инако, – заметил собеседник.
– Да, но правительство наше, кажись, не совсем-то…