На другой день утром в Кремлевском дворце происходило торжественное "без-мен" (baise-maine). Император и императрица на троне в Грановитой палате принимали поздравления от духовенства, высших сановников государства, сенаторов, придворных, военных, представителей дворянства и городских сословий. Рука императрицы покоилась на бархатной пунцовой подушке, и все мужчины, за исключением духовных особ, отдав поклон царственной чете, подходили к руке Марии Федоровны; дамы же ограничивались одним глубоким реверансом. Между духовенством всеобщее внимание обращали на себя несколько высших сановников церкви, украшенных орденскими лентами и знаками, что для москвичей составляло совершенную новость. Митрополит Платон, бывший некогда законоучителем Павла, присутствовал здесь в своем белом клобуке[273] и в фиолетовой бархатной рясе, поверх которой красовалась орденская цепь Святого апостола Андрея Первозванного.
После "без-мена" был читан список вчерашних награжденных и пожалований им: всем крестьян роздано было более ста тысяч и надел землей по пятидесяти тысяч десятин каждому. Не забыты были и самые крестьяне: высочайший манифест, данный в самый день коронования, возвещал, что, удостоившись принять священное миропомазание и венчание на прародительском престоле, император Павел почитает долгом своим перед Творцом повелеть, чтобы "никто и ни под каким видом не дерзал в воскресные дни принуждать крестьян к работам" и чтобы оные только три дня в неделю работали на помещика, а остальное время на себя, потому что "для сельских изделиев остающиеся на неделе шесть дней по ровному счету вообще разделяемы, при добром распоряжении, достаточны на удовлетворение всяким хозяйственным надобностям".
Этот манифест по всем церквам был читан народу, и когда по окончании "без-мена" государь выехал верхом прогуляться по городу в сопровождении дежурного генерал-адъютанта и московского главнокомандующего графа Салтыкова, то громадные толпы простого народа со всех сторон окружили Павла, оглашая воздух криками "ура!". Тысячи шапок полетели вверх. Император с улыбкой милости и благоволения медленно двигался среди этого живого моря обнаженных голов. Какой-то мужичонка долго шел подле его стремени, все любуясь на своего царя. И вдруг он обтер пыль с сапога его величества, перекрестился и поцеловал его сапог. Это было как бы сигналом для толпы, которая таким же образом принялась целовать сапоги императора.
– Спасибо тебе, батюшка, ваше величество, за милости к нам, к серочи твоей! – раздавались голоса в ближайшей толпе народа. – Спасибо за то, что хлебушко нам удешевил! Войну пошабашил! Спасибо, что рекрутиков наших по домам вернул, воскресный праздничек подарил нам, три дня барщины[274] прочь скостил! За все спасибо, милостивец! Ты нам как легче сделал!.. Чувствуем!
Государь отвечал, что прямо из Москвы намерен сам поехать по России, чтобы собственными глазами видеть обыкновенный, повседневный быт своего народа, его нужды и потребности, и для того воспретил начальникам какие бы то ни было особые приготовления к его встрече.
Эта весть еще более усилила восторг простого народа.
Вечером был большой бал в залах Кремлевского дворца. Дамы съезжались в черных бархатных робах русского фасона, которые при блеске брильянтовых колье и брошей на белых куафюрах были необычайно эффектны. Мужчины – и военные, и статские – все были в самых простых форменных мундирах нового образца, в черных чулках и башмаках, в пудреной прическе с тупеем[275], с треугольниками под мышкой и при шпагах.
Между всем этим отборным обществом делал сильную сенсацию слух, передаваемый шепотом, что трем дамам из высшего московского света было отказано в приезде ко двору, несмотря на то что, по положению мужей своих, они имели к тому полное право.
– Как?! Что?! Почему? – шепотом перелетали вопросы, обращенные друг к другу хорошими знакомыми из москвичей.
– А это надо понимать так, что сей акцией он торжественно обнаружил нетерпимость свою к вольной жизни.
– Которая весьма уже, и до самого высокого градуса, у нас усилилась, – подхватывали при этом в пояснение те, которые имели причины быть особенно довольными этим распоряжением.
– Положим, и так, но… Кому какое дело, что кума с кумом сидела! – возражали им защитники фривольных нравов.
– Ну, нет, монарх должен держать камертон всем нравам и порядкам своего государства, – оспаривали защитники нового павловского режима.
– Положим, и так, – продолжали оппоненты, – но это можно было бы выразить инаким способом, не столь компрометантным для особ знатных фамилий.
– Э, нет, – настаивали защитники, – не говорите! Напротив! Он потому-то так и учинил, чтобы доказать самым делом свою антипатию к фривольству. Будь это незнатные госпожи, ославившиеся слишком своевольной жизнью, мера не имела бы своего предостерегательного значения. То не была бы мера наказующая. А потому-то она и мера, что он учинил так, не уважив нимало, что эти три госпожи суть именитых фамилий.