Гурьба гостей, надев шубы, высыпала на крыльцо любоваться тревогой поплюевской гвардии. Минут через пять на дворе выстроились человек тридцать дворовых людей, одетых мушкетерами, и прискакали с конюшни двенадцать всадников, из которых одна половина называлась гусарами, а другая – карабинерами. Майор в своей косматой папахе начал ученье и по окончании каждой эволюции[108] непременно подходил, по воинскому артикулу, к отцу архимандриту для принятия его приказаний. Отцу же архимандриту все достодолжное в этом случае подсказывал армейский капитан, и таким образом архимандрит исполнял недурно свою роль военного инспектора. Надворная гвардия маршировала во все стороны и производила сильный ружейный огонь, кавалерия гарцевала на своих донцах, а артиллерия в грозном ожидании стояла с зажженными фитилями на валах редута, около своих фальконетов. Наконец архимандрит приказал штурмовать крепость. Майор стремительно влетел вприпрыжку к своим войскам, замахал и саблей и шапкой, завопил неистовым голосом: «Урра-а! Вперед, россияне!» – и надворная гвардия бегом кинулась на валы редута. Тут уже поднялся гам и крик всеобщий: фальконеты гремели с валов, барабан бил «атаку», пехотинцы палили из ружей, кавалеристы как ошалелые гикали и кружились по всему двору, майор надседался что есть сил, ободряя свое воинство, карабкавшееся на бруствер[109], гости били в ладоши и кричали «ура!», архимандрит пребывал в полном восторге, а хозяин, потирая себе ручки, весело и добродушно улыбался своей плаксивой улыбкой.
После этого победного штурма Прохор Михайлович пригласил гостей осмотреть хозяйство и повел их в оранжереи, где, для украшения и «оживления» южных плодовых деревьев, торчали у него насаженные на шпильки и прикрепленные проволокой к ветвям живые плоды померанцев[110], персиков и абрикосов, которые еженедельно выписывались по дорогой цене из московских фруктовых лавок. Гостям при этом предоставлялось думать, будто эти все персики и померанцы выросли и созрели же в этих самых усладовских оранжереях. Из оранжерей компания гостей направилась в амбары, где у Прохора Михайловича было ссыпано в зерне множество разного хлеба, затем в кладовые, которые завалены были холстом, сукнами и кожами собственной, домашней, выделки и где помещались целыми рядами кадки воску, меду, масла коровьего и конопляного и проч. Показал он им и свою образцовую псарню, и свои конюшни, где стояло у него десятка четыре лошадей разных пород, и особое отделение собственного конского завода, и скотный двор, и наконец повел в самый заповедный уголок своего хозяйства. То был винный погреб, помещавшийся в подвалах его обширного двухэтажного дома, выстроенного на прочном каменном фундаменте еще в прадедовские времена. Здесь в многочисленных нишах устроены были ряды полок, уставленных разнообразными бочонками и бутылями, хранившими всевозможные сорта водок, наливок и медов, из которых многие носили на себе все наружные и несомненные признаки времен отдаленных. В этом погребе у Прохора стоял большой дубовый стол со скамейками и висел на стене серебряный дедовский ковш.
– Прошу, господа! – пригласил хозяин, сняв этот ковш. – Прошу пробовать, кому какой напиток более по вкусу придет, тому мы такого и за обедом перед кувертом[111] поставим. Ну-тка, отец архимандрит, благослови начинать по порядку!
И, приказав своему ключнику нацедить из заповедной бочки, Прохор подал монаху ковш, до краев наполненный искрометной влагой душистого меда.
– Как круг пойдет? По тостам, что ли, аль просто? – спросил кто-то из обычных усладовских гостей и состольников.
– По тостам! По тостам! – в голос отвечали почти все остальные.
– Итак, первый тост, как есмы[112] верные российские сыны, – подняв торжественно ковш, возгласил архимандрит, – да будет во славу и здравие, и во спасение, и во всем благое поспешение нашей матери-императрице.
– Виват! Ура! – закричали было гости, махая снятыми шапками, как вдруг Черепов остановил руку архимандрита, который готов уже был отведать от края.
Все переглянулись с недоумением.
– Сей тост невместен! – серьезно сказал он.
– Как! Что такое?… Почему невместен? Кто дерзостно смеет помыслить таковое? – напустились было на него гости.
– Да разве вы не знаете иль не слыхали еще?
– О чем бишь слышать-то? Что загадки, сударь, гадаешь?
– Да ведь императрица-то… Волею Божией шестого сего ноября скончалась.
Серебряный ковш выпал из дрогнувшей руки пораженного монаха.
Все отступили молча в каком-то паническом испуге. Вопрос, недоумение, сомнение и недоверие ясно заиграли на лицах.
Несколько секунд прошло в полном молчании.
– Скончалась… Мать скончалась… А мы здесь бражничаем! – с упреком сказал наконец кто-то упавшим голосом; и гости печальной толпой, понурив головы, один за другим стали подыматься наверх из погреба по широким ступеням каменной лестницы.