– Третье. Перед Мариной, бывшей своей, пади в ноги и кайся. Когда придешь навещать, так и скажи: грешен был, Марина, каюсь, отпускаю тебя без обид и твоих обид не хочу и помогать тебе буду впредь во всем. Ясно?
– Ясно.
– Смотри не отступи. Долго она тягло ваше общее тянула одна – пусть теперь поживет баба. И ты живи. Это четвертое. Найди себе новую, ежели захочешь, а не захочешь – живи один и радуйся. Помни: каждый твой день – счастье, дождь – счастье, жара – счастье, травинка – счастье, и весь мир леп! Зарубил себе?
– Зарубил.
– Добро, – дед хлопнул Ганина по плечу, выплюнул окурок и притоптал его сапогом. – Пойду я, времени больше нет.
– Погоди! – рванулся за ним Ганин. – Погоди, ведь я же искал тебя, дед! Я же ради тебя здесь…
Дед остановился, посмотрел хитро, сбил пилотку на левый глаз, осклабился золотой фиксой. Нос его, красный, сломанный в московской драке, шелушился от солнца.
– Ежели очень захочешь, найдешь меня у поломанной сосны. Там, где сто тридцать два молодца лежат, – пропел он скороговоркой. – Жалуются они на тебя. Говорят: внучок твой, Андрюша, ходил, ходил, а похоронить нас забыл – теперь уж мы к нему ходим, просим его, а он и в ус не дует.
– Да похоронил я их, дед! Вот этими руками могилу рыл! – вспомнил своих первых найденных бойцов Ганин.
– Плохо, видать, рыл, если жалуются.
– А ты… Ты-то как?
– А я, стало быть, сто тридцать третий. Те – орлы, и я вместе с ними.
– Этого не может быть, – сказал Ганин. – Не мог я тебя пропустить.
– На свете, Андрюша, все может быть. На свете, бывает, день с ночью путается. Ну, – дед хлопнул Ганина по плечу жилистой рукой. В руке чувствовалась добротность, сила. Такой бы рукой строгать куклы детям, заводы строить, растить новую жизнь, а не колядовать с оружием. – Пойду я немчуре жара задам. Война, внучек, это такая штука, что для нас, кажись, уже и не кончится.
– Погоди, – попросил Ганин. – Посидим еще? Покурим?
– Не могу, Андрей, – внезапно стал серьезным дед. Озорной огонек исчез из его глаз, и вместо него появилась сталь. – Ребята ждут, – скулы его сжались. – В наступление идти.
– Тогда обнимемся? На прощанье?
Дед хмыкнул, притопнул ногой, лукавство на миг вернулось к нему снова.
– А что ж! Это можно!
Они вцепились друг в друга, живой и мертвый, и стояли так посреди леса много дней и ночей. Потом дед отпустил его, скользнул усами Ганину по щеке, обдал запахом ладана и махры – и припечатал щеку поцелуем: влажным, родным, отцовским.
– Ну, бывай, внучек. Дочу обнимай от меня. С бывшей не спорь, делай, как она говорит. Я, – погрозил пальцем, – все знаю.
Дед уходил в дым, а Ганин стоял, и щека его горела от дедова поцелуя.
– Тут вот еще что, – донесся голос из дыма. – Слева от тебя траншея в тридцати шагах. Полезай туда – схоронись, прикопайся как сможешь. Огонь идет, свирепый. А ты сиди себе в траншее тихо.
В тридцати шагах действительно оказалась траншея, как и сказал дед. Ганин спрыгнул в нее, прополз немного, наткнулся на выступавшее из земляной стены корневище. Орудуя рукоятью меча, стал рыть себе под корнем нору. И когда счел, что нора достаточно глубока, влез в нее, покрепче замотал голову футболкой и стал ждать.
Он не знал, что можно сделать еще.
Дракон
Огонь испепеляющий. Огонь всевидящий. Огонь исцеляющий.
Он набирал силу много дней, разрастаясь из случайной искры. Набухал и пульсировал в торфяном мраке под землей. Прорывался на поверхность столбами дыма – дракон, который дышит и ждет того дня, когда ему достанет силы.
Когда спохватилась природа, спохватились люди, спохватились все живые существа, было уже поздно. Дракон оброс чешуей. Дракон вырос и теперь требовал пищи. Дракон ступал тяжелой поступью и сжирал все, что встречал на пути. В огне сгорали, вопя о пощаде, гектары деревьев. Плавились и рассыпались в труху яйца в птичьих гнездах. От животных, недостаточно проворных, чтобы уйти, не оставалось даже костей – все переваривалось во чреве дракона. Горе было тому, кто оказывался слаб или болен.
Звери текли прочь от огня разноцветной рекой, и на всем пути следования этой дрожащей, источающей запах мускуса живой массы оставались лежать и взывать о помощи те, кому суждено было стать завтрашней пищей дракона. Живая река, занятая только спасением себя самой, текла дальше. Даже хищники перед лицом хищника еще более сильного не трогали тех, кто оставался умирать, не поводили носами, чуя кровь, – угрюмые, шли дальше. Цель была уйти, сбежать, скрыться, и оттого хвосты трусливо поджимались, языки высовывались, в сердцах колотился страх. Брошенные были жертвоприношением дракону – призрачной надеждой, что он насытится и остановит свой бег. Уйдет обратно в нору.