Новых фотографий он не делал. Старался избегать даже случайных снимков, не попадаться в объектив туристам. Стеречься всеядной машины, делающей панорамы улиц для
Однако сейчас он жалел, что у него нет фотографий из прошлого, как будто он не сохранялся в компьютерной игре. Нет вещей, что знали его прежнего. Калитин вспомнил старое жилье, подернутое уже в памяти патиной отчуждения. Дактилоскописты наверняка обшарили все гладкие поверхности, сняли все отпечатки пальцев, следователи ведь не знали наверняка, побег это, исчезновение, похищение. А что потом? Что стало с мебелью? Забрали куда-то, выбросили на помойку? Диван, дурацкий раскладной диван со скрипучими пружинами, где был зачат их с Верой нерожденный ребенок… Калитин чувствовал, как известие о близящейся смерти продавливает, прогрызает все линии защиты, исподволь разворачивает мысли в сторону возможной гибели.
Домой, скорее домой. Укрыться за крепкими стенами. Отдохнуть. Собраться с силами. Предстоит еще один побег.
Поворот с трассы. Дорога ведет в широкую долину. Начинается городская окраина. Садовый магазин, где выставлены на продажу саженцы, розовощекие упитанные гномы в колпаках, дородные безликие нимфы, запылившиеся от близости обочины. Супермаркет. Парк.
Центральная сквозная улица. Пропустить трамвай со стороны вокзала. Кафе, кебабная. Справа собор, большой собор маленького городка, разбогатевшего когда-то на соляных копях окрестных гор, молившегося на соль, но не забывавшего и Церковь. Копи выработаны и заброшены: последняя соль съедена с похлебкой еще солдатами кайзера. Обратившийся в камень труп погибшего горняка выставлен в местном музейчике — пусть и после смерти работает на благо городка, приносит монету. В ближней штольне катает детишек паровозик с вагонетками; во время войны там спасались от бомбежек местные жители, здешняя железнодорожная станция была важным тыловым узлом.
Город заканчивается. Дорога стремится вверх по долине. Здесь он уже знает, кому принадлежат поля, чьи коровы пасутся на склонах, чьи лошади стоят в загоне.
Руина водяной мельницы, ресторан, где подают тушеные окорока и запеченную форель. Крытые новой яркой черепицей дома деревни, утопающие в слащавых цветах. Плавный поворот вдоль невысокой скалы. Церковь на каменном этом клыке, обтесанном ледником, что тысячи лет назад сползал в долину. Древняя церковь, отрицающая кондитерскую роскошь городского собора, сжатая тяжелыми, непропорциональными контрфорсами, разрушавшаяся и возводившаяся вновь, хранящая следы разных кладок. Снизу — огромные пузатые валуны, словно церковь растет из моренной насыпи; выше — большие, грубо, неумело обтесанные камни, потом — аккуратные прямоугольные блоки, а над ними темный, будто закопченный кирпич. Сложенная из сланцевых плоских плит крыша заросла мхом. Крест покосился. Потускнело резное витражное солнце над главным входом. За оградой — туи кладбища, покосившиеся надгробия соляных магнатов, ржавые кресты… Но даже запущенная, запустелая, эта церковь все равно поражала Калитина своей угрюмой спящей силой; иногда он сравнивал себя с ней и думал, что их соседство не случайно.
Калитин отпустил газ — и, оказалось, не напрасно. За поворотом, скрытым зубцом скалы, дорогу медленно переходил священник, пастор Травничек.
Он приехал в эти края лет за шесть до Калитина. Говорили, Травничек раньше служил в больших городах, имел шансы подняться высоко, даже, может быть, стать епископом. Но внезапно оказался здесь, в затерянном краю, на старинной горной границе, около городка с опустевшими копями, не дающими больше соли, в деревне, где умирали старики, а молодежь — из тех, кто не уехал искать лучшей доли, — все реже ходила в храм.
Калитин знал, почему так произошло. И это знание было ему приятно, ибо доказывало, что Церковь — всего лишь учреждение, и учреждение весьма земное.
Травничек был урод. Он заболел какой-то редкой кожной болезнью, может быть, подхватил вирус — вечный риск работающих в людных местах, среди микрочастиц чужой кожи, взвеси чужого дыхания, — и его лицо окаменело, превратилось в бугристую, лишайную маску.
Урода, думал Калитин, сослали в глушь, чтобы он не пугал прихожан с кафедры, не портил торжественности обряда своей мордой очеловечившейся ящерицы, змеиным взглядом из-под шелушащихся, чешуйчатых век.
Даже сейчас, когда Калитин сам одной ногой шагнул в могилу, зримый недуг Травничека вызвал у него прежнее чувство брезгливой благодарности, словно пастор принял на себя что-то ужасное, но единичное, что могло поразить любого из живущих.