Рисунок картины был совершенно готов. Давид принялся писать старого Горация. Он настолько тщательно продумал композицию, так ясно представлял ее себе; что закончил фигуру старика отца, не приступая к другим персонажам. Давид писал, покрывая большие плоскости холста блестящим и гладким слоем краски. Главные отношения цвета он выбирал и решал уже на палитре, а на холсте старался ничего не переписывать и не менять.
Он подолгу рылся в гравюрах с архитектурных памятников античности, зарисовывал утварь из Помпей и Геркуланума, оружие на римских мозаиках. Ему хотелось воссоздать не тот Рим, который всем был знаком по набившим оскомину спектаклям и картинам, а Рим подлинный — жестокий, неуютный, звенящий тяжелой бронзой мечей, Рим, где смерть и убийство были в порядке вещей, где отвага в бою за отчизну была первой добродетелью человека. Это требовало абсолютной подлинности обстановки, утвари, одежды, а значит, и много времени на изучение их. Зато все в картине: тяжелая аркада тосканских колонн, каски Горациев, их копья и мечи — было скопировано с подлинных образцов.
Написать фигуру Камиллы по своему наброску Давид поручил Друэ, который уже написал руку одного из Горациев и плащ Сабины. Но на этот раз юноша не выдержал искуса: он слишком волновался, и фигура получилась похожей на каменное изваяние. Давид находился в дурном расположении духа и вспылил, как с ним изредка случалось.
— Что ты тут наделал? — кричал он расстроенному и перепуганному ученику. — Ведь это гипсовая фигура!
Он схватил шпатель и несколькими движениями срезал красочный слой, обнажив холст. Не сняв кафтана, взял палитру и начал писать, сердясь и дергая ртом. Друэ смотрел на учителя полными слез глазами. Он весь дрожал от горя и обиды. Но скоро залюбовался работой Давида. Можно ли обижаться на человека, в руках которого кисть становится волшебной и создает на полотне столь совершенные линии и формы? Движение руки — и под упругим нажимом кисти обозначилась округлость плеча Камиллы, плеча, воплотившего всю поэзию римских статуй и одновременно живого, теплого, словно вздрагивающего от сдерживаемых рыданий.
Давид перепачкался красками, но, наконец, успокоился. Он заново наметил всю фигуру, куски написал уже в полную силу. Отложив кисти, повернул к Друэ усталое лицо и улыбнулся, заметив восхищенный взгляд ученика. Они не сердились друг на друга.
Их связывала взаимная нежность, которую Давид пытался скрывать из педагогических соображений, а Друэ и не думал прятать. Восторженное обожание ученика заставляло Давида испытывать некоторую неловкость. «Знал бы ученик, как не уверен в себе и как беспомощен порой бывает его учитель», — случалось, размышлял Давид. В Друэ он угадывал талант, едва ли не превосходящий его собственный. Юноша блистательно рисовал, работал без устали, но был хрупок и слаб, часто прихварывал. Щадить он себя не умел. Давид смотрел с беспокойством, как худеет, теряет силы его ученик, пытался останавливать Друэ, но тщетно. Разве можно погасить мучительную жажду работы?..
Картина приобретала облик, который прежде существовал лишь в воображении Давида. Отдельные фигуры, прописанные части фона, детали, драпировки соприкоснулись и зазвучали в согласном и стройном хоре. Давид с волнением, сам боясь себе верить, начищал понимать, что «Клятва Горациев» удалась. Пришло то едва уловимое мгновение в жизни художника, когда словно рвутся нити, связывающие его с его детищем, и оно начинает жить своей собственной жизнью, возвращает живописцу вложенные в холст волнения и силы… Еще не легли на полотно последние мазки, еще проглядывает не покрытый краской холст, но художник подходит к картине, как к самостоятельному, почти живому существу, боясь нарушить с таким трудом достигнутую цельность и живость, и с наивным удивлением задает себе тривиальный, но вечный для художников вопрос: «Неужели все это сделал я?»