«Передаем шахматный выпуск последних известий. Вы приготовили карандаши и бумагу? Записывайте отложенную позицию: Белые – Бронштейн: Король е1 – Король Евгений один, Ладья d2 – ладья Димитрий два, Конь b3 – конь Борис три, Слон с4 – слон цапля четыре, пешки…»
Он – самой молодой гроссмейстер мира! Совсем недавно у Дэвика не было крыши над головой, его не пускали в Большой театр, а сегодня он играет в переполненных залах, слышит аплодисменты публики, на него смотрят как на чудо. Он дает интервью и автографы, он выезжает за границу. А тут еще Борис Самойлович Вайнштейн, уверяющий Дэвика, что Ботвинника можно победить не в одной партии, а в матче, причем разгромить его. Было от чего закружиться голове!
Ницше говорил о полурелигиозном чувстве, приписывающем гению сверхчеловеческие качества. Такое, похожее на суеверие чувство, отчасти полезно для массы, но гибельно для гения, считал немецкий философ.
Не осталось оно без последствий и для Бронштейна. Все стали ожидать от него необыкновенных мыслей и ослепительных откровений, и Бронштейн начал вести себя как человек, не похожий на окружающих. Предпосылки к этому были у него уже в детстве, но блистательная шахматная карьера и постоянное внимание к его персоне крайне этому способствовали.
Константин Леонтьев утверждал, что художнику подобает во времена демократии быть аристократом, в условиях рабства проявлять себя либералом, быть набожным в эпоху безбожия и вольнодумцем посреди религиозного ханжества. Словом, всегда идти наперекор общему мнению.
Идеи Бронштейна тоже не соответствовали представлениям большинства, чаще же его мнение не совпадало ни с чьим, кроме его собственного. Хотя он должен был считаться с тем, что окружающая его действительность оставляла ему очень малое пространство для маневра, он постоянно хотел удивить, сказать что-нибудь необычное.
Это стало его фирменным знаком, а потом он уже просто должен был поддерживать реноме. Именно тогда был создан имидж: Бронштейн – не такой как все. Выделиться, любой ценой отличиться от других и не только на шахматной доске, стало главным мотивом его поведения.
Он так хорошо научился играть роль Бронштейна, которого хотели видеть окружающие, что было уже невозможно понять, где он играет себя, а где – настоящий Бронштейн. Никто не мог быть в точности похож на Бронштейна – стало кредо его жизни, но даже ему самому это не всегда удавалось.
Постоянная обязанность показывать свою исключительность создала очень ранимое эго. Мотив – ну что вы можете рассказать нового, я сам это давно знаю – всегда слышался в наших разговорах.
Коллеги, знавшие его в то время, говорят об одном и том же.
Виктор Корчной: «У него было много причуд, сначала естественных, потом наигранных. Бронштейн понял, что этим интересен и культивировал эти причуды в себе, поэтому разговаривать с ним было интересно, но и очень утомительно: он всегда стремился если не эпатировать, то во всяком случае удивлять слушателя».
Юрий Авербах полагает, что провинциальный мальчик, вдруг ставший кумиром, которому все смотрят в рот, ожидая откровений, начал вещать обо всем на свете с видом знатока: «А мальчик-то гениален только в одной области. Но понимает, что должен говорить что-то значительное, не может повторять мнение всех. У Давида это приняло форму извращенную. Это относилось буквально ко всему, начиная с самых невинных вещей. Если все шли в одну сторону, он шел в другую. Если все заказывали кофе, он отдавал предпочтение чаю и наоборот, если все полагали, что турнир очень силен, он говорил, что не понимает, что это значит, и т. д. и т. п.»
Марк Тайманов считает, что у Бронштейна помимо шахмат, где он был действительно велик, не было предпосылок, чтобы считать себя знатоком и в других областях: «Преувеличенное внимание, оказывавшееся Бронштейну в тот период, сослужило ему плохую службу в дальнейшем и нанесло вред его шахматной карьере».
Сам Бронштейн утверждал другое. Следуя принципу, что порой безопаснее, чтобы тебя видели в кривом зеркале, говорил, что носил маску, чтобы ему позволяли многое, что не было позволено другим: «Я даже придумал себе такую шутливую, слегка чудаковатую манеру поведения – всегда отшучивался, мило улыбался, мне мол всё нипочем… Это не мой характер, это скорее было формой защиты».
Хотя он и повторял, что стал играть роль чудака, оригинала и человека не от мира сего, так ли уж ему надо было перегримировываться? Или он вошел в эту роль настолько, что в конце концов заигрался? Ведь грань между истинной природой человека и ролью, им исполняемой, иногда стирается и для самого исполнителя: человек есть то, чем он хочет казаться, и в конце концов нередко им и становится.
Вспоминается роман Джозефа Хеллера, где дается пример бессмысленной бюрократической логики, загадочного правительственного постановления, согласно которому, каждый, кто объявляет себя сумасшедшим, на самом деле, таковым не является, потому что подобное умозаключение способен сделать только человек в здравом уме.