Я попытался было узнать, известны ли мистеру Дику причины, вызвавшие такую внезапную и огромную перемену в бабушкиных делах, но, как и следовало ожидать, он об этих причинах ровно ничего не ведал. Он смог только рассказать, что третьего дня бабушка обратилась к нему с такой фразой: «Ну, Дик, такой ли вы философ, каким я вас считаю?» И, когда он ответил: «Да, надеюсь», бабушка сказала: «Дик, я разорена». На это он воскликнул: «Неужели?» — и бабушка, к большому его удовольствию, очень похвалила его. А затем они с бабушкой поехали ко мне и дорогой кушали бутерброды и пили портер.
У мистера Дика был такой сияющий вид, когда он, широко раскрыв глаза, с удивленной улыбкой рассказывал мне это, сидя на кровати и поглаживая себе ногу, что мне стыдно признаться, но я вышел из себя и принялся объяснять бедняге, что разорение — это горе, нищета, голод… Однако сейчас же мне пришлось горько раскаяться в своей жестокости. Лицо бедного мистера Дика сразу осунулось, он побледнел, слезы градом покатились по его щекам, и он так скорбно посмотрел на меня, что смог бы растрогать более жестокосердого человека, чем я. Мне было гораздо труднее снова его развеселить, чем перед этим привести в уныние. Вскоре из его слов я понял (и это я должен был бы знать раньше), что он был сперва так безоблачен только потому, что питал безграничную веру в умнейшую и удивительнейшую женщину на свете и в мои гениальные умственные способности. Повидимому, он считал, что я в силах победить все, за исключением смерти.
— Что же мы можем предпринять, Тротвуд? — заговорил мистер Дик. — Конечно, у меня имеются мемуары…
— Разумеется, — поддержал я его. — Но пока, мистер Дик, самое главное — это иметь добрый вид и не показывать бабушке, что мы озабочены ее делами.
Мой старый друг горячо с этим согласился и стал умолять меня, чтобы я, как только он сплошает, сейчас же вернул его на путь истинный каким-нибудь ловким намеком. Это, по его мнению, при моей гениальной изобретательности, мне ничего не стоило. Но, к сожалению, я, видимо, слишком напугал старика, и бедняга, несмотря на все его огромное желание, не был в силах скрыть свой страх. Весь вечер он то и дело поглядывал на бабушку с таким выражением, словно она все худеет на его глазах. Сознавая это, он, чтобы не выдать себя, старался не поворачивать головы, но зато так вращал глазами, что этим еще больше выдавал себя. Я видел, что за ужином он смотрел на хлеб (случайно небольшого размера) с таким видом, как будто между этим хлебцем и голодной смертью не оставалось для нас ничего более. Когда бабушка стала настаивать, чтобы он ел, как обыкновенно, то я замелил, что он украдкой кладет себе в карман остатки своего хлеба и сыра. Несомненно, бедняга надеялся этими кусочками поддержать нас, когда мы станем умирать с голоду.
Бабушка, наоборот, своим спокойствием могла служить примером для нас всех и прежде всего для меня самого. Она была необыкновенно мила с моей няней, за исключением тех моментов, когда я, позабыв, называл ее Пиготти, и, к моему удивлению, — я ведь знал бабушкино отношение к Лондону, — видимо, чувствовала себя здесь совершенно как дома. Бабушка должна была спать в моей комнате, а я, охраняя ее, — в гостиной. Старушке, при ее боязни пожаров, очень улыбалось такое близкое соседство с Темзой, и, мне кажется, что несомненно несколько успокаивало ее.
— Трот, дорогой мой, — сказала бабушка, видя, что я собираюсь приготовить обычный ее вечерний напиток, — не надо.
— Как, бабушка? Вы так-таки ничего и не хотите?
— Не надо вина, дорогой мой, лучше эль.
— Но вино есть дома. Вы ведь всегда пьете именно вино, — уговаривал я.
— Берегите его на случай болезни, — ответила бабушка. — Зачем тратить вино бестолку? Довольно будет с меня и эля, и не больше полпинты.
Я думал, что мистер Дик упадет в обморок. Но бабушка была непреклонна, и я решил сам отправиться за элем. Так как было уже довольно поздно, то Пиготти и мистер Дик (им надо было итти в свое помещение над свечной лавкой) вышли вместе со мной. Я распрощался с мистером Диком на углу улицы, и он, бедняга, со своим огромным бумажным змеем за спиной казался мне олицетворением человеческого горя.
Вернувшись домой, я увидел, что бабушка, перебирая пальцами оборки ночного чепца, ходит взад и вперед по гостиной. Я стал подогревать ей эль и поджаривать ломтики хлеба. Когда все для бабушки было готово, она уже сидела у камина в ночном чепце и, приподняв юбку на колени, грела перед огнем ноги.
— Оказывается, дорогой мой, — заявила она, попробовав ложечкой эль, — это гораздо лучше вина и далеко не так вредно для печени.
Повидимому, на моем лице отразилось некоторое сомнение, ибо она прибавила:
— Пустяки, мой мальчик! Если худшего, чем пить эль вместо вина, у нас с вами не случится, так беда еще не велика.
— Конечно, бабушка, если бы это касалось только меня, то я был бы такого же мнения, — проговорил я.
— А теперь? Почему вы не такого мнения?
— Да потому, что между мной и вами, бабушка, огромная разница.
— Что за глупости, Трот! — отозвалась она.