– Спятил? – Я перехватил Кирилла за запястье, едва не отдернув ладонь: оно было ледяным, словно я коснулся, покойника. Потом я сообразил, что случайно дотронулся до часов. Он оттолкнул меня, а затем, покачав в воздухе тонким пальцем с безупречно отполированным ногтем, обращаясь к сидящему на полу Огурцу, свистяще-яростным тоном произнес:
– Запомни, мальчик. Я никогда никому не позволю назвать меня шестеркой. Потому что последний довод я всегда оставляю за собой… – И хлопнул дверью так, что с хлипкого косяка посыпалась штукатурка.
Огурец встал, придержавшись за опрокинутый стул, нашарил очки, вытащил смятый, давно не стиранный платок, приложил к носу.
– Не знал, что он – левша. Извините… – Он печально усмехнулся. – До свидания, друзья…
И тихо вышел в прихожую. Сбрасывая с себя оцепенение, я рванулся следом.
– Ребята, ну вы что, с ума посходили, что ли? Перестаньте… Огурец, Кирилл! Помните золотое правило: держаться вместе… Иначе всему конец! Конец, черт бы вас подрал!
– Мне жаль, – обернувшись на пороге, вымолвил Кирилл.
Огурец промолчал.
Черная «ауди» со свистом разрезала сизый сумрак, тотчас сомкнувшийся следом, будто мрачной иномарки и не было вовсе. Лишь натужно кряхтела, обильно сдабривая округу бензинными испражнениями, огурцовская «пятерка».
– Пойду… – не выдержал Денис, – помогу… – и, пошатываясь, едва попав в один рукав своей кожанки, выбежал на улицу.
Я снова остался один. Выключаю свет. Ложусь на диван. И начинаю ждать Веру и Мишку. Думать о том, что нужно все-таки летом вывезти их на море, в тот же Бердянск, коль на Турцию не хватит. Я так живо стараюсь восстановить в памяти тот сон: море, солнце, берег…
Я затыкаю уши, зарываюсь головой в подушки, чтобы не слышать в предательски подкравшейся тишине, наряду с противной капелью настенных часов и участившимся биением собственного сердца, треска разрывающихся нитей, называвшихся узами дружбы…
6
К счастью, на работе я забываю обо всем. Ну, или почти обо всем. Если не напомнят. Хотя бывает…
– Сорок седьмая, отравление, большая доза транквилизаторов…
Дверь с трудом открывает сам «больной» – паренек лет шестнадцати. Ждет нас на пороге, едва не рыдая от ужаса. Кретин поссорился с подружкой и не сумел придумать ничего лучше, как наглотаться таблеток из бабкиного ящичка. А потом сам перепугался и позвонил в «Скорую».
Промыли незадачливого Казанову по самые брови. Надеюсь, что достали и до мозгов. Вот он сидит, шмыгая носом, а во мне такая злость закипает… Так бы и врезал придурку! Аж кулаки зачесались.
Я видел смерть. Ужасную, нелепую, бессмысленную смерть его почти ровесников. Видел, как они, уже полутрупы, бормотали едва ворочающими губами, просили Бога, дьявола, кого угодно: «Жить!..» Они не хотели уходить
Он вскидывает на меня глаза. Небесно-голубые, в обрамлении длинных, изогнутых кверху ресниц… Как у Костика… У меня захолонуло внутри. Я смотрю на него, а он на меня, испуганно и жалко, втянув голову в плечи, будто чувствует, что творится у меня на душе…
– И что мне теперь делать?
Это он спрашивает у меня. После того, как Виктор Степаныч прочел ему целую медицинскую лекцию. А он теперь спрашивает меня, что делать. Будто я знаю. Моя злость угасает, сменяясь чем-то наподобие раскаяния. Как я могу осуждать этого мальчишку, если несколько месяцев сам провел в аду, стреляя в людей и заливая водкой измученное сознание. И кто вообще дает нам право судить. Нам, мечущимся в вечном поиске своей дороги без компаса и карты, постоянно сворачивающим не в ту степь…
– Что мне теперь делать?
– Запишись добровольцем в Чечню. Только если тебе удастся уцелеть, ты будешь задавать себе тот же самый вопрос.
Из прихожей недовольно кличет меня Виктор Степаныч. Я спешу на его зов и уже за спиной слышу робкое:
– Спасибо.
– За что? Что не обматерил?
– И за это тоже. Я больше не буду, честно.
Детский сад какой-то…
Я слетаю вниз по замызганной прокуренной лестнице, вдоль исписанных, коряво разрисованных стен, ощутив непонятное облегчение, даже радость, будто именно я откачал парнишку. Глупо, не правда ли?