Наконец все обрело ясность, и как раз благодаря статье Гамильтона о «необусловленном», которая подвернулась ему в одном из старых номеров «Эдинбурга». Сэр Уильям с позиций скептического рассудка дотошно подрывал основы познания, скованного условиями и границами, а затем, руководствуясь уже не рассудком, но интуицией, возносил до высот безусловно неограниченного шотландскую пресвитерианскую церковь. Церковь Гексли отринул, а скептицизму открыл свои объятия. К пятнадцати годам он, возможно не без тайных опасений, увидел, что сам недалек от того, чтобы называться скептиком и неверным, и полные ужаса обличения священника вполне к нему применимы. И все же священник оставил в его душе неизгладимый след. Если вообразить, что бывают неверующие христиане, то Гексли до конца дней своих оставался образцовым христианином викторианского толка. В нравственной стойкости, приверженности к житейским добродетелям и подозрительности к богословским изощрениям он не уступил бы самому благочестивому евангелисту. Высокая красота научного метода служила ему оправданием, он сомневался со страстной искренностью глубоко убежденного человека.
Лет в тринадцать он испытал прозрение более зловещего свойства. Две его старших сестры вышли замуж за врачей, так что Том стал проводить немало времени в обществе медиков. Из книг он уже кое-что знал о строении человеческого тела и теперь решил пойти со своими новыми друзьями на вскрытие, скорее всего происходившее в какой-нибудь типичной для тех времен душной и темной сельской анатомичке. Вот как описывает этот случай Хустон Питерсон:
«Внезапно он оказывается в одной комнате с обнаженным человеческим трупом. От запахов покойницкой и вони медицинских снадобий у него спирает дыхание. С внутренним трепетом он смотрит, как на теле делают первый большой надрез. Вот открылись легкие и сердце, потом желудок, кишки. Быстро, безжалостно работают ланцеты. Прозекторы делают свое дело привычно, буднично. Роняют серьезные замечания, порой обмениваются шуточками. А маленький Гексли все стоит — и не какие-нибудь минуты, а часа три, — стоит, удовлетворяя свою болезненно обостренную пытливость».
Сразу же после этого он «впал в какую-то странную апатию», настолько тяжелую, что отец отослал его к друзьям в Уоркшир. Там мальчик быстро поправился, но с тех пор всю жизнь страдал приступами какой-то необъяснимой боли и «ипохондрическим расстройством пищеварения». Несмотря на отсутствие явных симптомов, он был твердо убежден, что «перенес нечто вроде отравления». Как бы то ни было, он, бесспорно, испытал жестокое душевное потрясение. Все еще веруя в бога и в бессмертие души, он в пору отрочества, когда так обострена восприимчивость, лицом к лицу столкнулся с физической смертью во всем ее кровавом и тошнотворном обличье. Очевидно, он вообразил себя на месте трупа. Выздоровление было возвратом к жизни.
«Помню, как по приезде ясным весенним утром я встал с постели, неуверенными шагами подошел к окну и распахнул его настежь. Казалось, на крыльях ветерка ко мне возвращается жизнь, и по сей день запах дыма, какой плыл тем ранним утром над фермой, слаще для меня, чем «трепет ветра, скользящий над фиалками».
Мистер Питерсон утверждает, что воинственность Гексли была следствием невротического расстройства, возникшего под влиянием страха от столь раннего и близкого соприкосновения с бездыханным человеческим телом, точно так же, как свойственные ему в дальнейшем вспышки раздражительности и благородного негодования, вероятно, объяснялись нервным напряжением, проистекавшим от неусыпного чувства долга. Так или иначе, во многих проявлениях его бесстрашия или твердости перед лицом неведомого ощущается скрытая тревога. Быть может, избиение епископов было для него средством отвлечься. Быть может, он хотел заставить епископов и архидиаконов взглянуть в лицо жуткой действительности, как когда-то взглянул он сам. Подобно Марксу, он считал, что религия — это опиум.
Но, конечно же, нельзя в одном эпизоде искать ключ к пониманию всей жизни Гексли. В век горячечной веры в личное бессмертие он оказался узником вселенной, где царят неопределенность и смерть. Он переживал утрату веры гораздо тяжелей, чем думали многие. Уже в 1847 году, первом году его
Однако сложные отношения с религией не привели Гексли к серьезному душевному надлому. Замену религии он нашел для себя у Карлейля[17] и у него же, как признавал сам, перенял сострадание к неимущим, приверженность к труду, ненависть к мошенникам всех мастей, а также страсть к немецкому языку и литературе.