Закрестился Ерема, затряслись губы, погибель учуял боярин. И случиться бы с ним медвежьей хворобе, да ездовой выручил, гикнул, привстал, хлестнул коней. Рванули они и, чуть не опрокинув кибитку, понесли. Засвистели, заулюлюкали ватажники, но боярские сани уже проскочили опасное место. Глядя им вслед, один из ватажников, мужик кряжистый, бородатый, сдвинув шапку, почесал затылок:
— Жа-а-ль, ушел.
— Ниче, Сорвиголов, вдругорядь не сорвется! — весело успокоил товарища второй ватажник…
К обеду владимирский боярин Ерема подъехал к усадьбе московского боярина Селюты, что в Зарядье, и, выйдя из саней в распахнутые ворота, направился в хоромы.
Шел, ног не чуя, словно они рыхлые, то ли от сидения долгого, то ли испуг еще в теле держался. А навстречу ему колобком катится боярин Селюта. Разбросав руки крыльями, приговаривал:
— Не ожидал, не ожидал боярина Ерему!
— Поди, и не дождался б, коли б в лапы ватажников угодил. Под самой Москвой насели. Бог отвел, а кони унесли.
— В лесах зимой ватаги редкие. Они по теплу плодятся. Ну, проходи в хоромы, боярыня моя, по всему, о те уже прослышала, ждет. Как великий князь?
Пока в сени вступили, боярин Ерема на вопрос Селюты ответил:
— Андрей Александрович тя, боярин Селюта, и службу твою помнит. Сказывал, передай Селюте, чтоб, как и в прежние лета, верным мне был, хоть и в Москве живет, у князя Даниила. Его очами и ушами был бы.
— Я ль не стараюсь.
— Потому и послал меня к те великий князь. Мнится ему — не с добром к нему князь Даниил.
Не успел Селюта рта открыть, как на Ерему боярыня с охами и ахами насела. Селюта, улучив момент, хитровато подмигнул:
— Я, боярин, о всем поведаю, дай срок, вот от боярыни отобьемся.
Этой зимой Олекса и Ермолай похоронили старого гусляра. Лег с вечера, а утром кинулся Ермолай, а старик уже мертв. Лик у покойного умиротворенный, благостный. Видать, смерть пришла к нему по-доброму, не терзала и не брала его в муках.
Отходил старый гусляр мир, отмерил землю, и всюду слушали его игру имение с радостью. Был Фома-гусляр желанным и в княжьих, и в боярских хоромах, и в домах и избах смердов и ремесленного люда.
Хоронили старого гусляра всей Москвой, пришел люд из Ремесленного посада и княжьи гридни, помянули Фому добрым словом. А на второй день явились в кабак к Ермолаю Сорвиголов с товарищами. Сказал атаман ватажников:
— Прослышали, что не стало Фомы, помянем его.
Выставил кабатчик на стол мед хмельной, миску глиняную капусты квашеной, приправленной кольцами лука репчатого, мясо отварное дикого вепря.
— Пусть Господь не оставит своей милостью нашего Фому, — промолвил Сорвиголов и разлил медовуху по чашам.
Заглянул в кабак Олекса. Увидел Сорвиголова, присел на лавку, к краю стола.
— А, гридин, — раздвинулись ватажники, — деда твоего поминаем.
Олекса вздохнул:
— Он мне жизнь показал, уму-разуму наставил.
— Это ты верно заметил, — согласились с гриднем ватажники, — Фома многое знал, верный человек был.
Олекса придвинулся к Сорвиголову:
— Скажи, Сорвиголов, не твои ли товарищи на владимирского боярина на прошлой неделе насели? Тот боярину Селюте жаловался, а Селюта князю Даниилу созывал, и князь велел изловить ватажников.
Сорвиголов презрительно скривил губы:
— Владимирского боярина упустили, слишком чижолый дух из него исходил, и след желтый до самой Москвы тянулся.
Ватажники весело рассмеялись, а Сорвиголов продолжил:
— Однако спасибо те, Олекса, упредил, береженого и Бог бережет.
Из кабака Ермолая Олекса выбрался, когда солнце подкатилось к полудню. Его по-зимнему яркие блики осветили кремлевские стрельницы, искрились на снежных сугробах. Но Олекса не замечал этого. Он корил себя, что последнее время редко навещал деда и даже вспоминал о нем от случая к случаю. А ведь старику гусляру обязан был Олекса своим спасением. В годину разорения Переяславля, что под Киевом, увел Олексу гусляр, со стариком он чувствовал себя спокойно; они кормились, побираясь от деревни к деревне, платили люду игрой на гуслях и пением. Старик знал много сказаний и былин, и Олекса у него всему учился. Так почему же он забыл своего спасителя и учителя? Но забыл ли?
Нет, Олекса не мог запамятовать старого гусляра, просто, оказавшись в княжьей дружине, он с головой окунулся в иные заботы, а теперь вот Дарья.
Олекса вдруг замечает, что ноги несут его не в Кремль, а на Лубянку, к домику Дарьи. На сердце стало тепло — счастье какое досталось ему повстречаться с Дарьей!
Он ждал, когда назовет ее своей женой, поселится в ее домике. По утрам будет пробуждаться от ее напевного голоса и видеть ее проворные руки и добрую улыбку. Но такое время наступит, когда сама Дарья этого пожелает.