Начал Константин Симонов с того, что признал свою ошибку, осудил публикацию романа Дудинцева и моего рассказа, то есть как бы отрекся от нас, затем он проникновенно обратился к Хрущеву:
— Вы знаете, Никита Сергеевич, как я вел себя в годы войны, я не раз бывал на самом переднем крае, ничего не боялся, и, если надо будет, я сумею подтвердить свою преданность партии и правительству. — И он с чувством приложил руку к сердцу. Думаю, что все это было искренне, но мне стало стыдно. Надо отдать должное Хрущеву, он сказал:
— Неужели, товарищ Симонов, нам надо снова начинать войну, чтобы вы доказали свою верность?
Раздался смех, Симонов принужденно смеялся вместе со всеми. <…>
Не раз потом встречаясь с Симоновым, я убеждался, что благородного, порядочного в нем было куда больше, чем слабостей. Но долго еще присутствовало при нашем общении свернутое калачиком, упрятанное вглубь воспоминание о том собрании. Спросить его напрямую не хватало духу. Да и что он мог ответить? Легко судить тем, кто сидел в сторонке, ни за что не отвечал. Домашние чистюли, которые сами ничего не отстояли, не участвовали, не избирались, не выступали… В те годы деятельность мешала блюсти душевную гигиену.
Однажды при мне к Симонову обратились студенты Ленинградского пединститута с просьбой выступить у них. Он отказался. Как-то излишне сердито отказался. Они удивились — в чем дело, почему? Он пояснил, что это к ним не относится. Вообще не хочет выступать. «Врать не хочу, — запинаясь, сказал он, — а говорить, что думаю, не могу. Вот так». Признание это в какой-то мере приоткрыло тяжкий труд его совести, и что-то я понял, далеко не все, но понял хотя бы, почему прощаю ему так много».
«Почему бы писателю для того, чтобы написать о рабочем, не поехать туда, где рабочие живут и трудятся, изучить, как они работают? Не лучше ли вместе с ними жить. Разве это плохо? Тогда и время на поездки тратить не надо. Я не думаю, конечно, вносить предложение, чтобы столичных писателей расселить по Советскому Союзу на шахтах, заводах и в колхозах. Нет, это было бы неразумно. Хочу только сказать, что писателям нужно глубже вторгаться в жизнь, изучать ее, воплощать в художественных образах все новое в жизни Советской страны, глубже показывать человека — создателя всех материальных и духовных ценностей нашего общества…
Наступил новый период в жизни партии и народа. Преодолевая вредные последствия культа личности, партия вела и ведет решительный курс на восстановление ленинских норм партийной и государственной жизни, на дальнейшее развитие социалистической демократии и мобилизацию всех сил на развернутое строительство коммунизма.
«Гранин отправляется после «Искателей» на работу в МТС. Несколько месяцев он проработал в машинно-тракторных станциях под Псковом и Новгородом. Там он увидел своих героев. В частности, он вспоминал, что в этих МТС трудились молодые пары, приехавшие из города по комсомольским путевкам…
Обратившись к деревенской жизни, Д. Гранин вторгался в новую для себя сложную область. Можно без преувеличения сказать, что «теория бесконфликтности» наибольший ущерб нанесла драматургии, а в прозе — именно деревенской теме. У всех у нас в памяти некоторые романы и повести конца сороковых и начала пятидесятых годов: село представало в них в виде пестро раскрашенных пасторалей, не имеющих ничего общего с теми реальными трудностями, которые переживали колхозы».
«Когда зашли на скотный двор, Тоня сперва не поняла, почему там так светло и ветрено. Потом подняла голову и обомлела. Крыши не было. На сером небе блестели мокрые ребра стропил. Несколько пучков старой соломы торчали, зажатые поперечинами. Мелкий дождь сыпал в глаза. Дрожащие телята кричали безумными от голода, сиплыми басами и тыкали сквозь жердины скользкие морды. Тоня скормила им один за другим взятые с собой бутерброды.
Рядом стояла молодая доярка, грызла соломинку и усмехалась. Тоня стиснула губы, достала из кармана шоколадную конфету, развернула и сунула теленку.
— Они же у вас помирают, — сказала она.
Доярку сплюнула с толстой губы откушенную соломинку:
— Подохнут — свиньям скормим.
— Как вы можете так, это же ваши коровы!
— Моя дома стоит! — и доярка вызывающе засмеялась».