Собственных книг в доме имелось немного. Книга, особенно детская, представляла драгоценность. Жюль Верн, Джек Лондон, всякие приключения — их брали друг у друга почитать, обертывали бумагой. Книга жила долго, ее переплетали любовно и красиво. Пользовались мы вовсю библиотеками. В библиотеках стояли очереди, на руки давали не больше двух-трех книг.
Что нас более всего захватывало и привлекало, так это путешествия, полеты, экспедиции. Эпопея челюскинцев, Чкалов, экспедиция Нобиле, полет Амундсена… В разные годы, но одинаково волнующие события. Переполненный, как никогда, Невский проспект в день возвращения челюскинцев. Толпа ликующих ленинградцев. Медные громы оркестров. Сыплются сверху листовки. И общий, соединяющий всех восторг! Такой же стихийный праздник достался нашим детям в счастливый апрельский день 1961 года, когда все высыпали на улицу, пели, обнимались, кричали: «Ура Гагарину!», несли самодельные плакаты: «Мы в космосе!».
«Я вспоминаю свои первые детские представления о писателе. Да и не только детские, и позже, в юности, писатель казался мне человеком необычным, удивительным не только своей способностью создавать образы живых, осязаемых людей, но и своим могуществом: он все может, значит, за все в ответе, он проникает в души людей и выражает душу времени. Исторические романисты — это, конечно, очень интересно, но это не то. Вот те, кто пишет о моих сверстниках, о том, что творится вокруг нас, — вот с таким писателем мечталось встретиться. Такие люди, казалось нам, владели всеми тайнами грядущего».
«Когда Гранину было лет четырнадцать, он написал первый рассказ. Сам рассказ не сохранился, да и названия его Гранин не запомнил. Но о чем бы вы думали идет в нем речь? Ни более ни менее как о писательской судьбе! Старый писатель всю свою жизнь прожил для творчества, для литературы. Что бы у него ни случилось, всегда все становилось элементом сюжета. Он как будто сам не жил, а все свое личное бытие строил как материал для книг. Даже смерть сына он рассматривал как сюжет для художественного произведения. И вот жизнь прожита; она вся переплавлена в книги, а у самого автора уже больше ничего не осталось, и с ужасом он убеждается в том, что и жизнь ушла и писать больше не о чем. И он решает уйти из жизни. Весь рассказ построен в виде рукописи, якобы найденной у постели старого писателя, покончившего самоубийством. Нет надобности доказывать всю наивную литературность этого опыта. Что мог знать четырнадцатилетний мальчик о драме писателя?»
«Мать никого не боялась, кроме фининспектора. Портниха, то есть кустарь, должен быть зарегистрирован и платить налоги. Быть кустарем значило стать человеком не совсем советским, нечто вроде нэпмана, окончательно испортить анкету для детей, мало того, что отец сослан — слава богу, об этом пока не дознались соседи — так еще мать кустарь-одиночка. Прицеп-то какой — одиночка. Вызов всему строю советскому, коллективистскому, сплоченному.
Коммуналка была худшим из всех созданий Советской власти. Насильно согнанные в одну квартиру разные семьи день и ночь должны были находиться на виду друг у друга. Ни одна перегородка не спасала от соседских ушей. Было известно, что готовили, что покупали, ночная жизнь наутро обсуждалась, подслушивали, подглядывали, вызнавали про любовные шашни. Призывы к бдительности. Вся жизнь проходила на виду. Я не мог уединиться, всюду меня доставала злоба совместной жизни. Казалось, эту тесноту насаждают специально, так сподручнее следить, загружать души дрязгами, чтобы поменьше задумывались. «Коммуналка несет государеву службу. — Так один из жильцов, доцент Зайкин, пояснял мне. — Трудящийся с работы домой не торопится. Всяк живет тут под присмотром, чтобы никто не отставал по дороге к социализму».
«В десятом классе меня не приняли в комсомол как сына высланного. Дома я пожаловался матери. Она ничего не ответила. Я рассказывал, как это было, остальных приняли, а мне отказали. Не утешала, хоть бы слово сказала, сжав губы, молча строчила на своей машинке.
Я лег на диван, стало обидно, что у себя дома родная мать хоть бы подошла, по голове погладила. Думаю, что я заплакал, во всяком случае так я сейчас вижу ту сцену. Достоверно в ней молчание матери, холодное, упорное молчание.
Наверняка она проклинала сволочные порядки этой власти, этой уродской страны… Ненависть переполняла ее. Только теперь я сообразил, что она никогда при мне не поносила власть. А может быть, ее даже устраивало, что ее мальчика не приняли в комсомол.
Паренек этот всё лежит на диване, раздавленный, жалкий, никем не понятый, никому нет дела до его позора и несчастья. Он всерьез считает, что отныне он отщепенец, будущее его растоптано, надеяться не на что. Это выглядело жизненной катастрофой».
«Справка.