Читаем Дань саламандре полностью

Вторая ива, более яркая, красуется на другом берегу. Она выглядит словно кузина – той, что стоит на моем. Ее пряди курчавей. Пряди-ручьи и прядки-ручейки волнисто стекаются в мощные русла – и вот уж трепещут ниспадающими пологами фонтанов.

Невдалеке от второй красуется еще одна ива: она похожа на дерзкого, гривастого, заросшего до бровей подростка. Естественно предпочтя лес – школьным урокам, ива-тинейджерка запоздало платит Тарзану киноманскую дань своих предков.

Сонный ветер, каждым своим порывом, пытается перемешать в гуще травы все цветы, все цвета, какие там есть, – красный, синий, розовый, желтый, лиловый... Ветер делает это так, словно равномерность окраски является для него мерилом гармонии, заветной целью. С каждым новым порывом вся эта разрозненная, разноголосая пестрота, кажется, вот-вот сольется в какой-то единый цвет... в какой? Может быть, в полностью белый? (Одновременно всевмещающий – и никакой?) Вот возьмет и сольется – подчинившись неукоснительному занудству школьной физики?

Но этого не происходит.

Стоя на автобусной остановке, где небольшой луг, прямо перед моими глазами, обрамлен зелеными и, в основном, черными елями (в гуще их щедрого, лохматого меха, посаженного на подкладку из драгоценного мха, предполуденные тени особенно мягки), – стоя перед лугом и обрамляющим его лесом, где темная зелень всегда выглядит живописней светлой, – я пытаюсь понять, почему так не люблю голых пространств. Глядя на маленький пруд, трогательно-грустный, даже угрюмый от полусомкнутых темных ресниц, я думаю, почему мне так уютно здесь, только здесь, в этом крошечном ингерманландском царстве – и думаю я об этом с честным старанием: ясное предчувствие того, что мне будет бесприютно в любой другой точке планеты, не оставляет меня – равно как и не оставляет меня ясное знание, что именно это со мной и случится.

Мысленно раздвигая щедрые меха леса, видя лес единой и мощной медведихой, я трусь щекой об ее брюхо – косматое, кудлатое, нежное... Пустоголовым зародышем я невозбранно блаженствую в ее сумрачной, доброй утробе, но ни на мгновение не забываю, что мир снаружи гол, бесприютен и пуст.

Я не люблю неба без облаков, моря без волн. Что открывается взору и мозгу? Две совершенные голизны. Верхняя слегка вогнута – нижняя чуть выпукла. У этих плоскостей нет границ, которые были бы мне понятны. Обе они страшны.

Не выношу голых пространств. В них некуда спрятать себя от жизни, от смерти. Эти близняшки, с одинаковой алчностью, ждут меня в необозримой пустоте, залитой безжалостным светом. Они ждут меня в этой жуткой, залитой светом пустоте, чтобы предъявить мне свои невыполнимые, невыносимые требования.

Мне дороги такие июньские утра, как это, когда ярко-синий лак неба живописно закамуфлирован добрыми облаками – очень белыми и очень рельефными. Кажется, сонмы незримых, неугомонных ангелов сдувают пену, взбитую до густоты сливок (Бог бреется), – сдувают ее куда-то вдаль, вдаль, к горизонту, где всей этой белой, дебелой, роскошной красоте назначено накапливаться, тесниться, таять и умирать, трансформируясь во что-то ещё более непонятное.

Облака, мимолетно царящие в центре небесного купола, преисполнены простодушной гордости за гипертрофированные свои формы – они щекасты, грудасты, бокасты, задасты – словно гипсовые матроны отравленных половой зрелостью ваятелей-школяров, – но при том облака не стоят стоймя, оцепенев и пылясь, словно бездушные идолы вожделения, но плывут, плывут – как написал один неизвестный русский поэт – плывут в свой непонятный миллиард...

...А вот, без перехода, середина того предпоследнего дня.

Я тру красной резиновой губкой ее крепкое тело, я драю вовсю ее розовый, даже пунцовый, копчик...

Вообще-то копчик – самое косное место в человеке: тупее свиного копыта. Но у нее эта часть тела, как и остальные, особенная: копчик почти симметричен аккуратно выбритому лобку: треугольник сзади, треугольник спереди – да уж, Бермуды.

Она: Герберт тоже любил меня вот так мыть... (Я – мимо ушей. К счастью, шумит душ.) Она (пытаясь перекричать водяные струи): Герберт! мне! и ребенка в ванной сделал! знаешь?! Нет, не знаю, говорю я. Сполоснешься сама.

В комнате, где с утра мной вымыт пол, вытерта пыль, политы цветы, я зажигаю ароматические свечи. Больше всего мы («мы»!) любим сандал и жасмин... Включаю что-то из нашего («нашего»!) любимого кларнетиста...

Она, нежно-распаренная, словно заплаканная, в полураспахнутом халатике, распатланная, словно русская ива, садится пить чай. А вот Герберт никогда чай вприкуску не пил... Почему у тебя в пачке от «Космоса» лежат папиросы? – спрашиваю я.

Зрачки у нее сейчас огромные, очень темные. Словно соски, которыми пару минут назад она зырила мне прямо в лоб. Да я... я коробку с папиросами уронила в лужу... Кстати, Герберт...

Ладно. Мне надо бы чем-нибудь заняться. У нее сегодня какие-то мнемонические припадки. Причем однообразного свойства. Пусть предается им в одиночку.

Слегка отодвигаю кровать.

Откидываю ковер.

Отпираю дверцу.

Перейти на страницу:

Похожие книги