Зовут меня Дани Лонго, Верне, Мари-Виржини Лонго. Но маленькой я всем говорила, что мое имя — Даниэль. Я вру с тех пор, как появилась на свет. Сейчас-то Вержини мне нравится больше, но нечего и думать, чтобы меня так назвали.
По документам мне двадцать шесть лет, по развитию — одиннадцать. Рост — сто шестьдесят восемь сантиметров, волосы — довольно светлые, вдобавок я каждый месяц обесцвечиваю их тринадцатипроцентной перекисью водорода. Я не уродлива, но ношу очки — темные, чтобы скрыть свою близорукость, это моя уловка. Однако все великолепно раскусили меня, дурочку. Единственное, что я умею делать по-настоящему хорошо, — это молчать.
Кстати, я стараюсь ни с кем и не разговаривать. Два раза я сделала исключение из этого правила, и оба раза ни к чему хорошему не привели. Я ненавижу людей, которые не понимают с первого раза, что с ними не хотят иметь дела. Я ненавижу себя.
Я родилась во Фландрии, в деревне, от которой у меня осталось только одно воспоминание — запах угля, который разрешают подбирать вокруг шахты женщинам. Мой отец, итальянский эмигрант — он работал на станции, — погиб, когда мне было два года, под вагоном, из которого он перед этим украл ящик с английскими булавками. Я думаю, что он просто не разглядел надпись на ящике, — ведь близорукость я унаследовала от него.
Это произошло во время немецкой оккупации, и весь груз товарного состава предназначался немецкой армии. Несколько лет спустя отец был, так сказать, реабилитирован. В память о нем где-то в комоде у меня лежит серебряная, а может, посеребрённая медаль, на которой изображена хрупкая девушка, разрывающая, словно ярмарочный силач, оковы. Каждый раз, когда на улице я вижу бродячего циркача, демонстрирующего подобный трюк, я невольно вспоминаю об отце.
Но в моей семье не все герои. Меньше чем через два года после гибели мужа, когда уже пришло Освобождение, моя мать выбросилась из окна нашей мерии после того, как ей обрили голову. В память о ней у меня не сохранилось ничего. Если случится, что я буду об этом рассказывать кому-нибудь, я добавлю: не сохранилось даже пряди волос. И пусть на меня смотрят с ужасом — мне наплевать.
За два года, прошедшие после смерти отца, я видела эту несчастную женщину два раза или три в приютском зале для свиданий. Я бы затруднилась описать, как она выглядела. Наверное, бедно, как всякая беднячка. Она тоже была итальянкой, звали ее Рената Кастелляни. Родилась она в Сан-Аполлинере, провинция Фросинян. Ей было двадцать четыре года, когда она умерла. Моя мать моложе меня.
Кто моя мать и откуда она, я узнала из своего метрического свидетельства. Воспитавшие меня монахини наотрез отказались разговаривать со мной о ней. Когда я получила аттестат зрелости и стала самостоятельной, я приехала в нашу деревню. Мне показали на кладбище место, где она похоронена. Я хотела накопить денег и что-нибудь сделать для нее, ну хотя бы положить плиту с ее именем, но мне не разрешили, так как она захоронена в общей могиле.
А, впрочем, мне наплевать.
Несколько месяцев я работала в Мансе секретарем на фабрике игрушек, затем у нотариуса в Нойоне. Мне было двадцать лет, когда я нашла себе место в Париже. Затем я перешла на другое, но по-прежнему живу в Париже. Теперь я работаю в рекламном агентстве с персоналом в двадцать восемь человек и получая после вычета налогов тысячу двести семьдесят франков в месяц за то, что стучу на машинке, разбираю папки с делами, отвечаю на телефонные звонки, а в случае надобности и выбрасываю мусор из корзин для бумаг.
Мое жалованье дает мне возможность есть отбивную с жареной картошкой в обед, простоквашу и варенье на ужин, одеваться примерно так, как мне нравится, оплачивать однокомнатную квартиру с уборной и кухней на улице Гренель, обогащаться духовной пищей, которую каждые две недели дает мне журнал «Мари-Клер» и каждый вечер — двухканальный, с большим, сверхъярким экраном телевизор, за который мне осталось внести всего три взноса. У меня хороший сон, я почти не пью, курю умеренно. У меня было несколько романов, но не таких, которые могли бы вызвать возмущение консьержки. Правда, консьержки в моем доме нет, но есть соседи по площадке. Я свободна, живу без забот и абсолютно несчастна.
Наверно, все, кто меня знает — начиная с художников нашего агентства и кончая бакалейщицей моего квартала, — были потрясены, узнав, что я на что-то жалуюсь. Но я не могу не жаловаться. Еще не научившись ходить, я уже усвоила, что, если я не пожалуюсь, никто меня не пожалеет.
Началась вся эта история вчера вечером, в пятницу, десятого июля. Но мне кажется, что это было сто лет назад, в каком-то ином мире.
До закрытия агентства оставалось не больше часа. Наше агентство помещается около площади Трокадеро, в жилом доме с колоннами и затейливыми лепными украшениями, и занимает два этажа, бывшие квартиры. Там кое-где сохранились хрустальные люстры, которые позвякивают при сквозняке, мраморные камины, потускневшие зеркала. Моя комната находится на третьем этаже.