Потом вдруг охватило его такое чувство: надо торопиться. Надо жить, действовать, надо начать все сызнова и загладить прежнее. Боже мой, когда же будет настоящее? Оно должно придти, должно, нет греха без прощения. И хотя теперь Степан неясно знал, что именно будет делать на родине — террор не привлекал его вовсе, — все–таки он твердо решил, что должен бежать.
Доберется в лодке до какого–нибудь места, откуда идет пароход, а там дальше, от товарищей к товарищам, как Бог пошлет.
Раз его застала за такими мечтаниями Верочка. После пути через тайгу она явно стала чувствовать к нему симпатию. Что–то горячее, острое было в этой девушке. Она была молода, но явно в ней просыпалась женщина.
— Я думала, — сказала она, улыбаясь: — что вы на охоте.
— Нет, просто так сижу. — Степан немного отодвинулся, давая ей место на камне.
Верочка вздохнула и села.
— Я вас немного боюсь, — сказала она. — Мне всегда кажется, что вы думаете о чем–то серьезном. Я не помешала вам? А то уйду.
Степан улыбнулся.
— Во мне нет ничего серьезного. Просто я большой, бородатый, вот видите, какие ручищи, вам и кажется Бог знает что.
Верочка оживилась.
— Нет, нет, у вас есть идеи, такие особенные идеи, каких нет у других. Когда я на вас смотрю, мне кажется, что в вашей жизни были необыкновенные события, и еще будут. Отчего вы никогда не рассказываете о себе?
Она смотрела на него сбоку, напряженным, благосклонным взглядом. Это был взгляд, которым молодые девушки дарят мужчину, нравящегося им — готовые приписать ему неопределенно–обаятельные черты героя.
Степан понимал это, был польщен.
— Вы ошибаетесь, — ответил он. — Моя жизнь самая заурядная. Ничего в ней нет замечательного.
Верочка промолчала. Было ясно, что она не удовлетворена и не верит.
С реки налетел ветер, зашумел в соснах. Он надул светлую юбку Верочки, и немного открыл ногу. Степан увидел ее и вдруг заметил ее белую шею, девическую руку, которой она оправила подол платья: нервами, всем существом он ощутил ее с головы до пят. На мгновение в глазах его позеленело. Он побледнел.
Опомнившись, Степан потер себе лоб. «Фу ты, Боже мой!» — сказал он себе. — «Фу!» — Что–то мучительное и жуткое прошло по нем.
Верочка не заметила этого. Она сидела, болтала, и вся была пронизана тем огнем, живостью и свежестью, которые дают молодости ее прелесть. Она просила Степана взять ее на охоту. Степан смеялся и говорил что–то, но в его душе было совсем другое, о чем он боялся и думать.
Когда Верочка ушла, он подошел к реке, зачерпнул воды и выпил. Потом смочил себе виски, голову. «Что же это такое, что такое?» Он оглянулся в сторону, куда ушла Верочка, увидел вдали ее светлое платье.
— Надо бежать, — сказал он вслух. — Бежать, да скорей!
XXXIX
С этого дня для Степана начались новые волнения. Его отшельническое настроение было нарушено — как будто силы, таившиеся в нем, кем-то внезапно были вызваны и теперь давали о себе знать.
Он по-прежнему был сдержан, молчалив, но и себе самому не говорил всего, что чувствовал. Старался развлечься подготовкой к побегу: разузнавал адреса лиц, где мог найти пристанище, приготовлял одежду, необходимое для дороги. Кроме того — ходил на ботанические экскурсии с одним поселенцем, московским естественником, который попал в Сибирь потому, что был однофамильцем известного революционера: пока родные обивали в Петербурге пороги канцелярий, он отбывал чужое наказанье. Он был благодушный человек, философ, слегка одутловатый от болезни почек; его звали Василий Мартыныч.
— Помогайте мне в составлении гербария, — сказал он раз, захохотав своим открытом смехом. — Природа возвышающе действует на человеческую душу!
Степан взглянул на него подозрительно. Не догадывается ли?
Но скуластое лицо Василия Мартыныча, с голубыми глазами, неправильной белокурой растительностью, было простодушно, бесхитростно.
Степан охотно согласился.
Они вместе бродили, собирали цветы, травы — и в этом была смесь детского, святого и научного. Степан чувствовал себя легче вдали от людей, под беспредельным небом севера, теперь бледно–дымчатым от испарений. Ему казалось, что здесь он проще и покойнее. Уставая, они нередко ложились в тени отдыхать.
— Видите, — говорил Василий Мартыныч, — вот эти леса, травы, небо — это природа, создание Бога. Я, ведь, в Бога верую. Глупо думать, что раз естественник, значит должен лягушек резать и быть материалистом, — он опять заржал своим козлиным смехом. — Ньютон, Фарадей были верующими. Я не Фарадей, но думаю, что основа жизни — дух, и когда я так думаю, мне становится легко и светло жить.
Он привстал, улыбнулся и добрыми глазами взглянул на Степана:
— А жить мне недолго, видите ли, я рано умру. Я больной. Главное, — я это чувствую. Но когда я смотрю на цветы, когда собираю эти милые существа, я люблю Христа, это его дети. И я умру — это значит, буду ближе к Нему.
Он лег на спину, и в его голубых глазах, обращенных к небу, пробегали отражения облаков.
Печать печали и света была на его некрасивом лице.
— Вас никогда… не мучили страсти? — спросил Степан сдавленным голосом.
Василий Мартыныч поморщился.