Извозчик задребезжал, они поплелись мимо Александровскаго сада. Петя сидел уныло, рядом с ним был чужой человек, ненавидящий, казалось, его. Вокруг была весенняя Москва — простая, так располагавшая к счастью, радости. Проехали Манеж, Университет. На углу Воздвиженки пахнуло свежей листвой: это распустились ветлы в саду Архива Иностранных Дел, — их бледно–зеленые купы ясно выступили на небе. Петя ощутил острую, неутолимую тоску и взял Лизавету за руку. Лизавета ее не отдернула. Но и не пожала, только вздохнула. Тогда Петя стал гладить ее с лаской и нежностью. Ему хотелось выразить в этом всю свою любовь, всю просьбу о прощении, примирении. Но Лизавета молчала, лишь стала вздыхать, и фигура ее, доселе преувеличенно прямая, как–то ослабла, опустилась.
— Прости меня, — шепнул Петя. — Прости, не сердись.
Лизавета опять не ответила, но рука ее слегка передвинулась, будто хотела найти Петину руку и о чем–то ей сказать. А Петя полуобнял ее, и теперь, в светлых майских сумерках, она стала для него опять своей, родной и любимой.
Извозчик не довез еще их до сворота в Филипповский, как вдруг Лизавета велела остановиться — у начала Пречистенскаго бульвара, где теперь Гоголь. Тогда Гоголя не было. Лизавета легко спрыгнула, Петя ничего не спросил, рассчитался с извозчиком.
— Пускай подождут, — сказала Лизавета, кивнув в сторону Кшипшицюльскаго и Зины, скрывшихся за углом. Потом она дернула Петю за рукав. На бульваре было мало народу.
Лизавета быстро вытянулась, как серна, оглянулась направо, налево и крепко обняла Петю.
— Милый, — шептала она, целуя его. — Милый, я дрянь, ну, конечно… страшная дрянь, — зашептала она быстро и страстно. — Конечно, я истеричка. Ну, хочешь, побей меня… например, я лягу, а ты наступишь мне на голову, и каблуком, каблуком…
Лизавета находилась в том счастливом, радостном, и как бы творческом возбуждении, которое и было ее стихией. Став на эту линию, она готова была на подвиг, самопожертвование с такой же легкостью, с какой бросалась Пете на шею.
— Нет, ты меня не презираешь? Ты должен правду сказать. Если да, так я сейчас с Каменного моста прыгну. Нет, верно? Но, ведь, я тебя ужасно мучаю? Я капризная, стерва, нервная дрянь… Неужели ты меня еще можешь любить?
На скамейке бульвара, где целуются по вечерам с возлюбленными модистки, но тою же весной, при тех же распускающихся липах и звездах, Лизавета бормотала Пете о любви, счастьи, — том ослепительном, чем была полна ее молодая душа.
Петя тоже был счастлив. Лизавета забыла о гостях, о Кшипшицюльском, котораго сама же позвала.
— Не хочу уходить, — говорила она, прижимаясь к Пете. — Мне тут хорошо, больше ничего мне не надо. Подождет Кшипшицюльский.
Она захохотала и слегка укусила Петю за шею.
— Ты еще не знаешь, какая я мерзавка, — сказала она. — Если–б ты видел, как я с этим поляком финтила. Милый, — вскрикнула она, как бы в испуге: — не думай, это я все назло тебе — даже и не назло, я тебя все время страшно любила, только мне показалось, что ты меня разлюбил… А ты думаешь, мне Кшипшицюльский нравится? Вот он мне что, тьфу…
Лизавета азартно плюнула.
Был двенадцатый час, когда стало уж ясно, что больше сидеть нельзя, дома произойдет смятение.
Дойдя до этой мысли, Лизавета быстро сообразила, что надо делать: она в момент подобрала юбки и, хохоча, крикнув: «домой», — помчалась в переулок. Петя едва поспевал, в редких прохожих они вызывали изумление, испуг. Но Пете страшно было весело, как-то необычайно весело лететь майской ночью по переулку, за своей звездой.
В полумгле мелькали знакомые стройные ножки. Через три минуты были дома.
XXVII
— Позвольте–с, — сказал Федюка Лизавете: — на что же это похоже? Мы ждем полчаса, час, — хозяев нет. Наши все в сборе, а без вас, так сказать, как без рук. Это не годится. И Бог знает куда пропали. Нет, это не модель.
Кшипшицюльский имел важный и спокойный вид: все равно, мол, должны еще быть благодарны, что пришел. Зина как–будто соскучилась с ним: у ней стали сонные глаза. Алеша сидел отдельно с Анной Львовной, на окне, выходившем в переулок, и, подыгрывая на гитаре, напевал:
Я здесь, Инезилья, стою под окном.
Объята Севилья и мраком и сном.
В большой комнате Федюка соорудил стол, порядочно накрытый, с цветами, огромной бутылью белого вина, окороком и всякой доброй снедью.
— Ну, — сказал Алеша: — пришли. Пора. Ведь, это чорт знает, есть хочется.
— Успеешь, — ответила Лизавета. — Пан, чего вы там важность напускаете? — Она посмотрела на него, потом вдруг захохотала. — Смешной вы, как ребенок!
Она схватила Петю под руку и бурным маршем прошла к столу. Козлороги, барышни, студенты, все кинулись по местам. Федюка поздравлял Кшипшицюльского водченкой, пил за процветание искусства и выразил мысль, что со своей стороны, как русский дворянин, мог бы этому посильно способствовать.
— Способствовать? — переспросил Алеша. — Да чем же, что ты врешь?
— Конечно, — ответил Федюка с достоинством: — я не богат, но и не нищий, это раз. Например, если бы какой–нибудь журнал… ну, современный, что ли… я бы мог дать пай. Для меня, могу сказать, хорошие люди — все.