— Чокаюсь, значит, не против.
Федюка подвыпил, нос его покраснел. Он предложил устроить танцы. Анна Львовна должна была сыграть.
Любители потащили с собой вино, все встали из–за стола, и началась кутерьма. Зина вскочила на Федюку, а он галопировал под ней, как старый кентавр, задыхаясь, багровее. В соседней комнате наладили танцы. Алеша со Степаном разговаривали.
— То, что я говорю, — отвечал Алеша, — называется, кажется, эпикурейством. Я люблю счастье и радость. Вы меня, конечно, презираете за это?
Степан продолжал усмехаться. Он ответил, что не презирает, но к эпикурейству равнодушен.
— Тогда вы должны быть верующим, — сказал Алеша. — Иначе я не понимаю.
Степан кивнул головой.
— Непременно, вы правы.
— Ну да, да, я так и думал. Это все хорошо, я ничего не скажу. Только я… — Алеша вдруг улыбнулся открытой, веселой улыбкой: — я так не могу. Это для меня слишком умно. Мне кажется, просто надо жить, стараться быть счастливым… Ну, и другим не мешать.
Потом он совсем развеселился.
— Какой я философ? Я просто дрянь, вы меня, конечно, забьете, только я сейчас весел очень, мне, знаете, море по колено.
И через несколько минут Алеша отплясывал русскую под гитару Анны Львовны.
Степан стоял в углу и смотрел. Он ничего не имел против этого Алеши; напротив, он ему нравился, как бывают приятны дети. Не раздражали и другие козлороги, но он знал, что это не его общество. И лишь когда взглядывал на Лизавету, хохотавшую, носившуюся легким ветром по комнатам, сердце его останавливалось. Хорошо жить для великих целей, но хороша и любовь такой женщины, блаженство разделенного чувства.
«Мне не надо думать об этом, — сказал себе Степан: — это не для меня». Но он не мог унять волнения сердца.
Петя мало говорил, но ему было хорошо. Разные чувства кипели в нем. Иногда он смеялся на Федюкины штуки, на Зину, Алешу, но душа его все время как бы летела на известной высоте, куда вводил ее сегодняшний день.
XXIII
Клавдия носила своего ребенка благополучно. В начале было трудно — мучила тошнота, тяжелое самочувствие. Потом наступил перелом. Она сразу успокоилась, перестала стесняться живота, хотя именно теперь он рос, даже не думала больше, что не нравится Степану, как женщина.
И она могла бы сказать, что, за исключением первых дней любви, это время начала февраля было для нее лучшим.
Она не занималась теперь революцией, все это на время отошло; ей ничего не хотелось делать. Иногда она даже стеснялась себя; ей казалось, что она становится коровой, ленивой и равнодушной. Ничего ей не надо, только отдыхать, все копить, запасать силы для новой жизни.
И в февральские дни, по утрам, когда выглядывало солнце, она любила сидеть подолгу у окна, перед печкой, заливаемая солнцем. Вся она проникалась теплом; треск поленьев, вечно–танцующие языки пламени погружали ее в мечтальный туман. Ребенка она чувствовала тогда ближе, как-то неотделимее от себя. Но какой он? Этого она не знала, и фантазировать о его наружности было для нее также очень приятно. Она одевалась, шла гулять. Шумных улиц избегала и ходила по переулкам, среди досчатых заборов и садов старинной Москвы. Несколько раз выходила на Девичье поле; здесь все казалось ей деревней; золотели вдали главы Девичьего монастыря, и лишь клиники смущали: в них чувствовалось что–то печальное и страшное.
Зато славно блестел снег, долетал с Воробьевых гор свежий чудесный ветер. Свистки на Брестской дороге напоминали о жизни, вечном ее движении.
В один из таких дней неожиданно получила она письмо от Полины. Письмо это очень ее обрадовало и взволновало: Полина попала–таки в труппу небольшого театра, под управлением известной актрисы, и теперь едет в турнэ. На днях она будет здесь.
Клавдия в душе улыбнулась — но спокойной, доброй улыбкой: Полина добилась своего, бросает школу, катит Бог знает куда…
Когда однажды утром — Степана в это время не было — в передней позвонили, и спустя минуту Клавдия увидала сестру, высокую, элегантную, со слегка подведенными глазами, она ахнула и бросилась ее целовать. Полина показалась ей ужасно нарядной и важной, настоящей артисткой. Но когда Полина раскрыла свои объятия и закричала:
— Ну, милая моя, ну вот ты какая! Насилу тебя нашла! — Клавдия поняла, что это вовсе не важная актриса, а все та же сестра Полина, с которой они на Песках готовили на керосинке обеды.
Они горячо расцеловались и заплакали. Это было минутное, и скорее радостное, чем горькое, но они не могли удержаться. Потом Клавдия принялась ухаживать за ней, ласкать, кормить; ее слегка косящие глаза блестели новой нежностью, и она ловила себя на смешной мысли, что сестра представляется ей сейчас бездомной бродягой, которую нужно отогреть. Полина же, напротив, была весела, полна радужных планов и мечтала играть в Витебске «Чайку». Но когда Клавдия присмотрелась немного к ней, — за некоторой внешней подтянутостью она разглядела ту же бедность, даже более острую, чем раньше.
— Ну, ты много играешь? — спрашивала Клавдия. — Роли тебе дают?