Он был всемирно признанным чудаком — в полном соответствии с его целью будоражить и эпатировать, возмущать и восхищать публику. Создавая свои многочисленные картины, он играл со зрителем, предлагая разгадывать символы или находить изображения, возникающие из соединения разобщенных фигур. Он считал, что «в наше время, когда повсеместно торжествует посредственность, все значительное, все настоящее должно плыть или в стороне, или против течения». Имя ему — Сальвадор Дали.
Рудольф Константинович Баландин
Биографии и Мемуары / Документальное18+Рудольф Баландин
САЛЬВАДОР ДАЛИ
Посвящаю моим друзьям — Наталье Малиновской и Анатолию Гелескулу
Предисловие
Самый крупный из пигмеев
В наше время, когда повсеместно торжествует посредственность, все значительное, все настоящее должно плыть или в стороне, или против течения.
«Другие так плохи, что я оказался лучше».
«Наше время — эпоха пигмеев. Остается только удивляться тому, что гениев еще не травят, как тараканов, и не побивают камнями».
«Кинематограф обречен, ибо это индустрия потребления, рассчитанная на потребу миллионов. Не говоря уж о том, что фильм делает целая куча идиотов».
«Я пишу картину потому, что не понимаю того, что пишу».
«Сюрреализм — полная свобода человеческого существа и право его грезить. Я не сюрреалист, я — сюрреализм».
Так говорил Сальвадор Дали.
По его словам, он писательством занимался из-за своей недостаточной одаренности в живописи. Называл себя гением:
«Я часто думаю, что ведь куда труднее (а значит, и достойнее) достичь того, что я достиг, не обладая талантом, не владея ни рисунком, ни живописью. Именно поэтому я считаю себя гением. И от слова этого не отступлюсь, потому что знаю, чего это стоит, — без никаких данных сделаться тем, что я есть».
Он был всемирно признанным чудаком — в полном соответствии с его целью будоражить и эпатировать, возмущать и восхищать публику. «Дон Сальвадор всегда на сцене!» — восклицал он. Создавая свои многочисленные картины, играл со зрителем, предлагая разгадывать символы или находить изображения, возникающие из соединения разобщенных фигур.
Дали называл свой метод параноидально-критическим, хотя не страдал паранойей, да и критицизмом тоже, если не считать его отдельных высказываний. В Америке шокировал публику, написав «Декларацию независимости воображения и прав человека на свое собственное безумие».
Имитация духовного недуга приносила ему не только славу, но и значительные доходы. (Два его постулата: «Я брежу, следовательно, я существую. И более того: я существую, потому что брежу». И еще: «Простейший способ освободиться от власти золота — это иметь его в избытке».)
Его раздражали те, кто бездарно разыгрывает свои эпатирующие роли: «В Нью-Йорке я видел панков, затянутых в черную кожу и увешанных цепями… Нам выпало жить в дерьмовую эпоху, а им хочется быть дерьмее самого дерьма».
Сам он любил позировать в экзотическом виде, закручивая усы двумя стрелками вверх до вытаращенных глаз. Артист в жизни, творец в мастерской, имитатор и провокатор; писатель среди художников, художник среди писателей. Признанный — прежде всего самим собой — гений, а потому заставляющий сомневаться в этом. Тем более что о нем слагали мифы, и первым — он сам.
«Более полувека, — пишет филолог-испанист Н. Р. Малиновская, — Дали олицетворял для нашего искусствоведения «разложение буржуазного искусства». Нисколько не сомневаюсь, что Дали — узнай он об этой формулировке — оценил бы выразительное определение (ведь именно он ввел в эстетический обиход термин «тухлятина») и даже, полагаю, авторизовал бы его, как авторизовал прозвище Авидадолларс, «Деньголюб».
О прозвище мы наслышаны. Как и о том, что Дали заявился на бал в свою честь, украсив шляпу протухшей селедкой; сошел с корабля, таща на голове двухметровый хлеб, испеченный ради такого случая; окунул в краску морскую звезду и принародно пустил ее ползать по холсту, уверяя, что собравшиеся присутствуют при рождении шедевра. Дошла до нас и информация об аудиенции, данной Хачатуряну, — о танце с саблями, исполненном в чем мать родила. Балетное искусство семидесятилетнего художника впечатляло, но все горше становилось оттого, что его судьба — блистательный трагифарс длиною в жизнь, заслонивший подвижническое служение искусству, стал непременным атрибутом салонной беседы, а его творчество все отчетливее присваивается масс-культурой».