А Ронни еще долго ворочался с боку на бок, перебирая в памяти прожитый день, вслушивался в монотонный гул подвальных холодильных камер, поскуливал и вздыхал, сожалея, что вновь никого не встретил.
В беспокойных и горестных снах он по-прежнему часто видел седую исхудалую женщину. Старческое тело ее дымилось и тлело. Она металась по дому, в котором не было крыши, мебели, окон, а только шершавые голые стены, подпиравшие небо. Вымаливала прощения и не получала его, судила себя и не могла осудить. Ронни царапался, выл. Из пересохшей пасти его клубами шел пар. Он с лаем носился по коридорам, толкал лапой дверь — дверь падала и разлеталась в щепки. В пустом проеме грохотал бесчувственный город. Визжали шины, и плыл, как вода в реке, раскаленный асфальт. Его обступали идущие ноги, толстые, тонкие, кривые и стройные. В носках и колготках, в брюках, в бриджах, в шортах, в коротких и длинных платьях. И — обувь, обувь, всюду обувь. Резкий запах. Туфли, ботинки, бесконечная вереница сапог, босоножек, кроссовок. И сухая пыль.
Опыт бродяги-скитальца — по совместительству ресторанного баловня — всё очевиднее сказывался на его облике и поведении. В осанке Ронни появилась солидность, несуетность, благородная сдержанность. Он заметно заматерел. У него обострился слух, возросла восприимчивость, глаза сделались зорче, нюх — тоньше. Он существенно пополнил словарный запас, хотя речь человеческая — и не обязательно под хмельком — бывает замусоренной и невнятной.
— Не огорчайся, если смысл некоторых слов от тебя ускользает, — говорил ему в лесу Аркадий Фабианович. — Помни, мой милый: вначале было не слово, а звук и жест.
И Ронни учился — без понуканий, в охотку, сам. Откуда-то знал, что самое трудное, самое сложное из искусств — искусство понимания. Всё увереннее и точнее читал по губам, и глазам, по жестам, по движениям бедер и плеч. Больше, чем любые слова, ему говорили вздрог кожи, взмах бровей, тень или внезапный блеск в глазах, россыпь летучих черточек и морщин на лицах прохожих.
В мире, как известно, все разговаривают. Безъязыкие, естественно, тоже, только по-своему и, может быть, даже усерднее. И вода разговаривает, и земля, и небо, и камни, и птицы, и всё, что ползает и шевелится. И деревья совсем не молчальники, а письмена, свитки, выходящие из земли. О чем-то шумят, что-то важное сообщают — о загадках жизни они знают ничуть не меньше, чем человек, начитавшийся мудрых книг.
Мир полон чудес и тайного смысла. Многие бессловесные твари — и собаки, и лошади, и коровы, и волки, и гуси, и даже заносчивые коты — обладают душой, подобной душе человека, и, чтобы понять друг друга, им вовсе не обязательно пользоваться словами.
Между тем лето кончилось.
Промелькнула осень.
Наступила зима.
День был предпраздничный.
С бульваров, из центра города, Ронни вернулся пораньше и, не заходя в ресторан, помчался проведать Линду.
Недавно она стала матерью, — сбилась со счета, в который раз, — родила трех славных мальчуганов и пухленькую девочку с темной отметинкой на лбу. Щенкам от роду было шесть недель. В этом возрасте дети слабые, хрупкие, нежные, необыкновенно трогательные. Ронни с удовольствием поиграл с ними, потетешкал, позволил помять себя, потоптать, потаскать за хвост, оттрепать за уши.
Честно говоря, он был слегка обижен, что дети не от него.
—
—
—
—
Ронни одобрительно тявкнул. Попрощался с благодушной мамашей, с малышами, не желавшими его отпускать, пролез через дырку в заборе, и неспешной трусцой побежал к себе.
Небо нахмурилось, вокруг потемнело. Пошел мягкий пушистый снег — сначала робкий и редкий, потом густой и обильный. Дорожки на глазах заметало. Сквозь частокол ресниц Ронни видел снежное кружево. Снег таял на его разгоряченном теле, со лба капало, к носу текло. Он надышал под мордой две длинные смешные сосульки, на лапах с изнанки наросли ледяные культяшки, но он не расстроился, не продрог, не озяб, напротив, еще и побарахтался в свежем сугробе. Был весел и бодр и рад тому обстоятельству, что идет снег и что шерсть его будет шелковистой и чистой.
— Бедолага, — посочувствовал Артур Тимофеевич, заметив в холле насквозь промокшего Ронни. — Ты бы, братец, зонтик брал, что ли.
Наташа принесла полотенце и вытерла ему морду, спину, лапы.
— Несчастье мое. На кого ты похож? — мило ворчала она. — Так и простудиться недолго. Где тебя черти носят?
Ронни ткнулся ей носом в колено, попросив извинить за доставленные неудобства.
— Марш к себе, — скомандовала она. — И не смей никуда убегать, пока я с тобой не поговорю.
Ронни качнул мокрыми обвисшими ушами, что на собачьем языке означало: слушаюсь и повинуюсь, моя госпожа.