Я как будто снова начал… Непослушные буквы с кляксой на конце собрались в кулак и улетели в мусорную корзину. Из корешка на месте стяжек из под ниточек остались торчать кусочки бумаги и он сидя в кресле еще долго и тщательно выщипывал их оттуда. Потом пролистал несколько страничек назад, и, черт подери, как же хорош был тот студент МГИМО, что писал свои первые стихи в этом кожаном блокнотике промеж записок с французскими идиомами, текстами песенок и французскими же скороговорками. Еще он вспомнил, что однажды написал прекрасный сатирический очерк про то, как сделать детскую площадку из подручных средств. В ход шли гвозди, ржавые пилы, стекловата и даже пустые гильзы из под сифона. Друзья прочили ему сатирическое будущее, но в деканате не оценили, кто-то даже говорил с его отцом – юмор черноват, а местами отдает контрой. Чтобы не подводить мать, он бросил письмо. После этого еще иногда писал памфлеты в стол, но с возрастом все реже. Ничего из прозы не сохранилось, только эта книжка с горсткой стихов и сентиментальных зарисовок на полях, в которой остались еще несколько незаполненных страниц.
За этими делами Леонид Андреевич не приметил как перестарался с коньяком. Пол бутылки, незаметно ушло. Потом он зачем то усердно чистил зубы, и оперся на раковину рукой, когда почувствовал легкий скачок ритма в сердце. Зачем он чистил зубы непонятно – Тамара Генриховна вряд ли обратила бы внимание на то, что он пьян. Пришла она поздно, зашла в спальню и не подымая глаз на мужа, бросила узорчатый жакет на банкетку, и что-то было начала ему рассказывать, но только тут заметила, что он то уже спит. Хотя он не спал, он только притворился спящим, так как после всего был не расположен общаться. И сам про себя спросил зачем он так странно себя ведет. И сам себе не смог ответить.
Назавтра было воскресенье, полноценный выходной. Розанов проснулся от ужасной боли – дочь ходила по его кровати и наступила голой пяткой ему на выглянувший из под одеяла бок. Он открыл глаза и завыл. Сын тряс перед его глазами рисунком с изображением грустного черепа, у которого из глаз расползались в разные стороны улыбающиеся червячки. Дети – Марк и Мира – приехали с дачи вместе с няней и напали на него спящего. Он выхватил у Марка рисунок и внимательно рассмотрел его потирая болящий бок второй рукой. «Посмотри какое безобразие рисует наш сын!» – он показал бумажку Томе. Мимо проходила няня и цокнула, закатив глаза: «Господи, ребенку пять лет, он начинает осознавать смерть, ну что вы в самом деле, это же естественно!» К ее манерам он уже давно привык. Марку, между прочим, было уже шесть, но Розанов и сам об этом забыл.
Между тем, его взбудораженный сеансом ум с легкостью обнаруживал в себе разные воспоминания столь старые, что он и подумать никогда не мог, что они лежат еще где-то, и ждут только когда их что-то всколыхнет снаружи. И задумавшись над странным рисунком своего сына, Розанов смог восстановить в памяти некоторые из своих детских рисунков. Да так детально и ясно, что даже фактура гуашевых мазков не поддались времени. Впрочем, ничего похожего на черепа там не было. Всё больше деревца, солнышки, бабушка, мама, и Ленин.
Никто, совершенно никто в семье не догадывался о его внутреннем состоянии. Он расположился в лоджии за кофейным столиком, на плечи набросил кашемировый кардиган цвета малахита, который всегда висел там на спинке стула. Перед ним стояли нетронутые бутерброды, о которых он уже позабыл. Он уже в десятый раз вытирал мокрый лоб салфеткой (кто-то выкрутил инфракрасный обогреватель на полную так что окна запотели) и думал, что же за чертовщина с ним происходит. Он только наблюдал бойкое чувство которое осталось в нем еще со вчера. Пытался собрать это чувство в кулак и разглядеть его как следует, но оно не собиралось – как живая ткань, пробивалось меж пальцев и убегало непослушными брызгами. Он сам был как рот после ложки чаванпраша, пылающий, чувствительный. К черту всё это! Сидеть дома конечно преступление. Нельзя, нельзя!