— Я сам забыл, помню лишь первые строфы, где про бедность. Насчет
— О нет, ну что вы! — болезненно охнул Равелстон. — Нет, люди все-таки не столь жестоки.
— А! Вы не знаете, что они вытворяют!
Принять, что «люди все-таки не столь жестоки», Гордон никак не хотел. В мысли о сволочах, только и норовящих поглумиться над несчастными бедолагами, была какая-то странная, мучительная радость. Подтверждался собственный взгляд на жизнь. И внезапно, сам ужасаясь, что не может остановиться, Гордон рассказал глубоко ранивший и унизивший его недавний эпизод с приемом у Доринга. Подробно и бесстыдно раскатился целой историей. Равелстон был поражен. Он никак не мог взять в толк, отчего Гордон кипятится. Из-за отмены какой-то дрянной чайно-литературной вечеринки? Абсурд! Да он бы, и озолоти его, не пошел на такое сборище. Подобно всем состоятельным людям, Равелстон гораздо чаще стремился избежать общества, нежели искать его.
— Ну право же, — попытался он успокоить Гордона, — не стоит так легко обижаться. Событие ведь, согласитесь, ничтожное?
— Само по себе да, но отношение! Эти снобы, если монет у тебя мало, запросто могут плюнуть тебе в лицо.
— Но почему бы не предположить, что здесь имело место какое-то досадное недоразумение? Почему непременно плевок?
— «И если беден ты, злоба и поношение тебе от брата твоего!» — возгласил Гордон, подражая библейским текстам.
Почтительный даже к мнениям давно почивших, Равелстон потер бровь.
— Это из Чосера? Тогда, боюсь, я должен с ним не согласиться. Никто не презирает вас, ни в коей мере.
— Презирают! И совершенно правы — я противен! Как в этой чертовой рекламе мятных пастилок — «Он снова в одиночестве? Его успеху мешает дурной запах изо рта!». Безденежье такой же дурной запах.
Равелстон вздохнул; несомненно, Гордон все извращает. Они продолжали идти и говорить, Гордон неистово, Равелстон беспомощно протестуя. Сколь бы дико ни преувеличивал поэт, возражать ему было затруднительно. Как возражать? Как богатому дискутировать о бедности с настоящим бедняком?
— А женщины что, если ты с пустым карманом? — развивал тему Гордон. — Женщины — это те еще штучки!
Равелстон довольно уныло кивал, хотя в последнем замечании, напомнившем о его подруге Хэрмион Слейтер, для него мелькнуло наконец нечто разумное. Роман их продолжался уже два года, но с женитьбой они не торопились. «Столько возни!», — лениво морщилась Хэрмион. Она, разумеется, была богата, то есть из состоятельной семьи. Вспомнились ее плечи, сильные, гладкие и свежие, благодаря которым она, снимая платье, казалась выныривающей из волн русалкой; вспомнились ее кожа и волосы, ласкавшие каким-то сонным теплом, подобно пшеничному полю под солнцем. Разговоры о социализме вызывали у нее зевоту. Отказываясь даже заглянуть в тексты «Антихриста», она отмахивалась: «Не хочу, ненавижу твоих угнетенных — от них пахнет». И Равелстон обожал ее.
— Да, с женщинами сложновато, — признал он.
— Женщины, если сидишь без монеты, просто чертово проклятье!
— Ну, по-моему, вы чересчур суровы. Есть же и нечто…
Гордон не слушал.
— Что рассуждать о всяких «измах», когда вот они, женщины! — переключился он. — Всем им давай одно — деньги; деньги на собственный домик, пару младенцев, лаковую мебель и фикус их любимый. По их мнению, у мужчины возможен лишь один порок — нежелание зарабатывать. И важны для них только твои доходы, больше — ничего. И если кто-нибудь для них хорош, значит — он с деньгами. А денег нет, так нехорош. Убогий и постыдный. И грешный — согрешил против фикуса.
— Вы что-то все про фикусы, — заметил Равелстон.
— Фикус — это самая суть! — заявил Гордон.
Равелстон смущенно поглядел вдаль, потом откашлялся:
— Слушайте, Гордон, а вы не могли бы немного рассказать мне о вашей девушке?
— Ох, дьявол! Ни слова о ней!
И Гордон начал рассказывать о Розмари. Равелстон ее никогда не видел, но и сам Гордон реальную Розмари вряд ли сейчас помнил. Не помнил ни своей любви к ней, ни ее нежности, ни тех счастливых редких встреч, когда им удавалось побыть вместе, ни ее терпеливой стойкости при всех его невыносимых выкрутасах. В голове засело лишь то, что она, негодяйка, не спит с ним и уже почти неделю не пишет. Ночная сырость и бродившее в желудке пиво очень способствовали тому, чтоб почувствовать себя несчастным брошенным горемыкой. «Ее жестокость» — больше не виделось ничего. Исключительно с целью травить себе душу и повергать в неловкость Равелстона Гордон стал выдумывать Розмари. Яркими штрихами набросал портрет крайне черствой особы, которая, забавляясь им и явно пренебрегая, бездушно играет, держит на расстоянии, но, разумеется, немедленно падет в его объятия, стоит ему чуть-чуть разбогатеть. Равелстон, не совсем поверив, перебил:
— Стойте, Гордон, послушайте. Эта мисс… мисс Ватерлоо, так, кажется, вы ее называли? Ваша девушка, ваша Розмари, она что же, действительно совсем не думает о вас?