Великое дао перестало объединять людей, и природа их пришла в расстройство. Поднебесная пристрастилась к знаниям, и в народе начался разброд. Тогда-то принялись наводить порядок топором и пилой, казнить по угломеру и отвесу, выносить приговор долотом и шилом. Поднебесная была ввергнута в страшную смуту, преступление поселилось в людских сердцах. Оттого достойные мужи скрылись под кручами гор, а государи, владевшие десятью тысячами колесниц, дрожали от страха в храмах предков. Ныне казненные валяются друг на друге, закованные в колодки упираются друг в друга, приговоренные к казни стоят друг против друга. А между колодниками ходят на цыпочках, разводя руками, последователи Конфуция и Мо Ди – куда уж дальше! Вот предел тупости и бесстыдства!
Эта филиппика находится в группе текстов, созданных, по всей видимости, позже Чжуан-цзы. Обличительный пыл ее составителей сообщает о душевной дисгармонии, не свойственной философу из Сун. Но они наследуют его пафос: разоблачение культуры и социума как продуктов насилия человека над самим собой. Позиция, порожденная эпохой классового общества и обострением общественных противоречий в тот кризисный период китайской истории. Корень зла для Чжуан-цзы и его учеников – утрата «всеединства в великой полноте» бытия, появление «законченного субъекта», что не могло не сопровождаться насильственным выталкиванием части прежнего мира человека за пределы его сознания и воровством, т. е. частным присвоением того, что принадлежит всем. Воруют, по Чжуан-цзы, все, кто претендует на привилегии для себя, и пуще всех сам правитель – тот, кто сумел украсть целое царство. Но насилие по отношению к другим существам – не более чем продолжение насилия над собой. Не создает ли в таком случае жизнь «неистового безумца», способного своими выходками навлечь на себя всеобщее раздражение и даже ненависть, образ насилия, формирующего общество, но скрываемого этим обществом? Кривляясь и провоцируя собственную гибель, шут помимо прочего являет обществу зрелище маскируемой им агрессии. Его поведение и его трагическая судьба – как безмолвный укор каждому, на который никто не может ответить.
Черты трагического безумства легко различить в «сумасшествии по Цюй Юаню» – вариации традиционного для элитарной культуры Китая мотива столкновения; праведного мужа с «пошлым светом». Среди ученых верхов общества людей типа Цюй Юаня было принята считать подвижниками и мучениками добродетели, даже если под морализаторской оболочкой скрывались древние темы ритуального соперничества и искупительной жертвы. В фольклоре, однако, сохранялась традиция «священного безумия», восходившая к архаическому мотиву мистериальной инициации, экстатического общения с божествами. Последнее, заметим, было ближе самому Цюй Юаню.
Наследие мифологий еще памятно Чжуан-цзы. Но даосский философ подвергает критической рефлексии маскируемый культурными традициями опыт. В рассказе о четырех друзьях «заболевшего» Цзыюя расспрашивают, не страшится ли он работы неведомого переплавщика. Вопрос повторяется не единожды в сюжетах такого рода. И не зря. Гротеск ровно столько же смешон, сколько и страшен. Гротеск же Чжуан-цзы – это не просто детский страх деформированных образов. В нем живет «большой страх» безликого Хаоса, страх вселенской пустоты, который при всех его космических масштабах сообщает о текучем, временном характере человеческого существования. Делая объектом узрения сам источник страха, Чжуан-цзы освобождается от него. Герои даосского писателя не страшатся бездны перемен именно потому, что постигли ее. Речь идет не о замене страха уверенностью, но о подвижном равновесии страха и первичного до-вервия: чем сильнее страх, тем тверже доверие, чем глубже сон, тем несомненнее пробуждение.