Я снова заиграл мелодию, и она выражала гармонию Инь и Ян, блистала сияньем солнца и луны. Звуки ее были то отрывистые, то протяжные, то мягкие, то резкие, и все они сливались в верховное единство. И не было в том единстве ничего постоянного. В долине заполняла она долину, в ущелье заполняла она ущелье. Размах ее зависел от вместимости вещей: закупорь все отверстия, и дух в ней сохранится целиком. Звучание ее раздольное, и слава ее возвышенно-светла. А потому благодаря ей божества и духи пребудут в мире мрака, а солнце, и луна, и звезды будут идти своим путем. Я останавливался там, где надлежало быть покою, и двигался там, где все находилось в движении. Как бы ты ни старался, тебе этого не понять, как бы ни всматривался — не увидеть, как бы ни бежал вдогонку — не догнать. Отрешенный, себя не помнящий, стоял я на путях пустоты всех четырех пределов и, опираясь на платан, пел:
Ты почуял этот великий покой и потому сам успокоился.
Я снова заиграл, презрев покой, и слил мелодию с неотвратимым течением жизни. Звуки полились беспорядочно и вольно, как сплетаются дикие травы. Разливалась песнь широко, но не достигала предела, замирала вдали — и не открывалась. Она уносилась в Беспредельное, погружалась в Незримое. Иным казалась она смертью, иным — жизнью, иным — внутренней полнотой, иным — внешним блеском. Так растекалась и рассеивалась она в целом мире, и не было в ней ничего постоянного. Обыкновенные люди слушали ее с недоверием, и лишь мудрые ей внимали. Ибо мудрые проникают в суть вещей и следуют велениям Судьбы. Действие Небесной пружины не проявляется вовне, а пять органов чувств чутко внимают. Слова не звучат, а сердце поет: вот это зовется «Небесной музыкой». Род Янь воздал ей хвалу в гимне:
Ты захотел послушать ее, не смог сердцем принять ее — вот и пришел в смятение.
Музыка начинается от страха, а страх внушает почтение. Я продолжил спокойно, и ты тоже успокоился. А закончил я смятением, смятение же ведет к помраченности. Тот, кто помрачен, живет по истине. Вот так можно вместить в себя Путь и хранить его в себе.
Когда Конфуций странствовал на западе в царстве Вэй, Янь Юань задал вопрос наставнику Цзиню:
— Что вы думаете о поведении учителя?
— Твой учитель дошел до крайности, как прискорбно!
— Что это значит? — спросил Янь Юань.
— Когда, совершая обряд, соломенное чучело собаки еще не показывают собравшимся, его хранят в корзине, покрытой узорчатым платом, а предок и распорядитель церемонии не смеют коснуться ее, не проведя в посте день.
— Когда же обряд совершен, чучело выбрасывают и прохожие топчут его тело, солому же просто забирают на растопку. Если кто-нибудь подберет это чучело, снова положит его в корзину и, странствуя, положит его под голову, ему приснится страшный сон, и у него заболят глаза. Твой учитель из тех, кто подбирает лежалые чучела собак, которыми пользовались еще во времена древних царей, созывает учеников, странствует вместе с ними, да еще и кладет чучело себе под голову. Поэтому на него повалили дерево в царстве Сун, ему пришлось бежать из Вэй, он терпел лишения на границе Чэнь и Цай, семь дней оставался без горячей пищи и чуть не умер с голоду — чем это лучше болезни глаз?
По воде лучше передвигаться в лодке, а по суше — в телеге. В лодке можно без усилий плыть по воде, но толкать лодку на суше — значит за всю жизнь не продвинуться ни на шаг. Разве древность не отличается от нынешнего времени, как вода от суши? Применять в Лу чжоуские установления — не значит ли пытаться плыть в лодке посуху? Только из сил выбьешься, а проку не будет никакого. Учитель твой не ведает, что такое пребывать в беспредельном и откликаться переменам, вовек себя не исчерпывая. Не приходилось ли тебе видеть колодезного журавля? Хочешь зачерпнуть воду — он опустится, отпустишь его — поднимется. Это человек его нагибает, а сам он не нагибается. Поэтому его движения не могут доставить неудовольствие людям.