Первый раз я пришел в три ночи и, ненавидя себя, поднялся по неприятной мне лестнице на носках сапог. Дело в том, что из ее комнаты хорошо слышно, если идут по лестнице. Собственно, она редко возвращалась из клуба в три ночи. Однако это было еще приличным временем для меня придти к ней. Я приложил ухо к двери. Мне показалось, что я услышал смех… Я позвонил. «Моим» звонком, чтоб она знала, что это я. Раз — Два — Три. Безрезультатно. Еще один «мой» звонок. Раз — Два — Три. Нельзя было звонить громче в этом ужасном типичном парижском доме, разделенном на клетки, — четыре двери плотно прилегали друг к другу на каждом этаже. Я не хотел, чтобы соседи проснулись. То-есть мне было положить на соседей, но проснувшись, они бы озлились и назавтра пожаловались бы хозяевам дома или жеранту, или кому там… На нее и так, наверное, немало жалуются… В 3.10 я ушел от ее двери, ступая уже свободно, всей ступней. Вернулся к себе на рю Тюрэнн. На чердаке было тихо и, включив все лампы, я подумал, что чердак мой, за который я плачу три тысячи буддистке Франсин, все же уютное и мирное место. До меня здесь жил индийский «гуру», на полках я обнаружил множество просыпавшихся, оставшихся от «гуру» зерен. Рефрижератор буддисту-вегетарианцу был не нужен. Вегетарианцем я не стал, но наследовал отсутствие рефрижератора. И странно гармоничный умиротворяющий дух… В несколько минут я выпил бутылку «Кот дю Рон», впрочем скорее по привычке, чем по необходимости. Напиться, переспать с другой женщиной, — все эти наивные способы отвлечения от реальности на меня, я знал, нс подействуют. Я впрочем и не желал от нее отвлекаться, я желал пить свою чашу с ядом, не «Кот дю Рон», но другую метафизическую чашу со страшной отравой… Зная, что не умру…, но вновь упоенно почувствую себя кем-то вроде летчика, совершившего сотню боевых вылетов в тыл, под зенитные орудия врага и всякий раз счастливо возвращающегося на базу, в то время как полностью сменился летный состав дивизии…
В четыре утра я опять прокрался по ужасной ее лестнице, мимо, четыре на четыре — шестнадцати дверей, за ними спали по одному, по двое, по трое и четверо простые невоенные граждане. Сын солдата, и еще более солдат, чем мой отец, я их презирал. По причине их неполноценности. За то, что они соображают медленней, ходят медленней и живут безопасней. Я прокрался и прижался ухом. И услышал ее плохой, неумело картавящий французский. И смех. Ей было очень весело. И мужской голос… До того, как подняться по лестнице, я пошел чуть дальше по дну колодца двора и взглянул вверх. Ее окна, прикрытые так никогда и не оформившимся в штору куском зеленой ткани, масляно светились. Но поднимаясь по лестнице я еще имел надежду что может быть она одна. Идеалист ебаный. В наши дни в большой, практически никем серьезно неоспариваемой моде объективность. И я, во многом оспаривающий мнения современников, подвластен этой дурной моде. Я виноват, подумал я, я не уделял ей достаточно времени, и вот результат — она смеется с другим… И бля, ей было действительно весело! Я опустился на колени и попытался заглянуть в замочную скважину. Дверь, увы, выходила на крошечную китченетт, красиво устроенную пэдэ и уже чуть разрушенную русской певицей неорганизованных и вольных нравов. Меня же интересовало, что происходит в комнате, в стороне. Пролететь бы на воздушном шаре и заглянуть… Или увидеть с крыши прилегающего, но более низкорослого, чем ее дом, дома.
Это верно, что