Несколько дней бедная девочка ходила точно потерянная. Смерть родных сама по себе не огорчила бы ее особенно сильно, она не видала их больше трех лет, она совсем отвыкла от них, да и, по правде сказать, любила одну только бабушку, а не дядю. Ее мучило главным образом то, что теперь ей некуда деваться, не к кому уйти, что она должна жить у Вязиных и, как говорила ей кухарка, все терпеливо выносить от них. Ей не хотелось больше терпеть, а терпеть приходилось действительно много. Лидочка после дня своего рождения совершенно изменилась в отношении к Нелли. Она и прежде не была к ней особенно ласкова и добра, но по крайней мере иногда, видя, что Нелли обижается ее насмешками или высокомерием, она старалась загладить обиду, ласкала свою маленькую подругу, делала ей что-нибудь приятное и, кроме того, оставаясь с ней наедине, почти всегда сохраняла дружеский, приятельский тон, обходилась с ней как с равной, а не как с низшей. Теперь было не то, Лидочка заметила, что на балу Нелли была лучше ее, и самолюбивая девочка не могла простить этого превосходства своей подруге. Она повторяла мысленно слова, которые не раз говорила ей мать: — я слишком избаловала Нелли, она начала забываться — и решила, что больше не даст Нелли «забываться». Она бросила все игры, все дружеские разговоры с Нелли и стала обращаться с нею не как с подругой, а как с горничной. Она запрещала ей садиться обедать за одним столом с собою, приказывала ей одевать и раздевать себя, заставляла ее исполнять множество мелких поручений, отняла у нее все свои игрушки и книги. Раз даже она забылась до того, что ударила Нелли. Нелли все переносила молча. Даже гувернантка удивлялась ее терпению и иногда кротко замечала своей воспитаннице, что она поступает дурно, что грешно так обижать бедную сироту. Замечания эти, по обыкновению, принимались Лидочкой с насмешкой и только больше настраивали ее против Нелли.
А Нелли между тем страдала невыносимо. При всяком новом оскорблении Лидочки, лицо ее покрывалось смертною бледностью, брови ее мрачно сдвигались, и видно было, как дорого давалось ей это наружное спокойствие. В то же время голова ее усиленно работала. Она напрягала весь свой ум, чтобы найти какое-нибудь средство переменить свое положение. Мысль, что ей, пожалуй, всю жизнь придется прожить в зависимости от Лидочки и ее матери, не давала ей покоя. Она создавала тысячу планов, чтобы выйти из своего настоящего положения, но все они, при более подробном обдумывании, оказывались неосуществимыми. Около нее не было ни одного человека, к которому бы она могла обратиться за помощью, за советом, не было никого, кто с любовью выслушал бы ее, с участием подумал бы о ее судьбе. Бедная девочка чувствовала свое одиночество и часто целые ночи проводила в слезах, в горьких, безутешных слезах. Слова кухарки о том, что человек, который живет своим трудом, не терпит таких оскорблений, как тот, кого держат в доме из милости, крепко запали ей в голову. Она решила, что непременно будет работать, будет жить своим трудом. Но где работать, как? Она ничего не умеет, да ее ничему и не учат, значит, она и всю жизнь ничего не будет уметь, и ей придется, как той барышне, про которую рассказывала Татьяна, всю жизнь плакать от обид других? Нет, это ужасно, этого не должно быть! Простой обыкновенный случай помог бедной девочке разрешить мучившие ее вопросы.
Раз как-то портниха принесла Лидочке новое платье и привела с собою свою маленькую десятилетнюю дочь. Пока Лидочка примеряла обнову, Нелли разговорилась с девочкой и та призналась ей, что очень любит гулять и играть, но что мать редко позволяет ей это, все засаживает ее за работу. Малютка говорила это таким печальным голосом, что Нелли стало жаль ее, и она спросила у портнихи — отчего она так строга к такой маленькой девочке.
— Нельзя, барышня, — отвечала портниха, — теперь-то ей и приучаться работать. Ей, конечно, теперь хочется поиграть, а большая вырастет — будет меня благодарить, что сделала ее человеком, выучила ее жить своим собственным трудом, никому не в тягость.
— А скоро можно научиться шить? — спросила Нелли.
— Да как вам сказать, барышня, — у меня была одна ученица, смышленая девочка; правда, побольше этой, так лет тринадцати, так в полтора года научилась шить прелесть как, не хуже меня самой, даже кроила вещи, которые полегче.