Дверь открылась, и я вошел в темную кладовку и закрыл за собой дверь, чтоб не попадал туда свет из кухни, чтоб не заметили снаружи. А уж как кладовка устроена и где стоит ящик с маргарином, а где холодильник с лошадиной колбасой — это я и так хорошо знаю. В ту же секунду через зарешеченное окно кладовки, от которого я стоял в каких-нибудь трех шагах, мне в лицо ударил сноп электрического света. Попался!..
Старшему другу и наставнику Мише большому, отлучившемуся из мехцеха уже в половине седьмого, я гордо вручил здоровенную пачку маргарина, никак не меньше полкило, и целую колбасину (ту самую, из которой резали пайки, — из перемолотого с костями полусырого мяса). Спасло меня неполное среднее образование, по причине которого я в критическую секунду сообразил, что раз в кладовке темно, а снаружи — освещено фонарем с соседнего столба, то луч света от карманного фонаря, отражаясь от темного окна, внутрь почти не проникает. И что бдительный вахман, надумавший зачем-то посветить в кладовку, находится не у самого окна, а в нескольких шагах и, значит, через темное окно меня не видит.
Все же перепугался я тогда сильно. Но потом все равно очень гордился.
Поразительное дело — ведь получается, что продукты в кладовке, в том числе маргарин в фабричной расфасовке, пачками в стандартных картонных коробках — они не считали, что ли? Я ведь понимал: не может быть, чтобы повар со своей компанией не прикладывался, пусть без всяких особых ухищрений, к тем же припасам. Да и сама фрау Ида, получающая, как и все немцы, продукты по карточкам, вряд ли себя так уж ограничивала. Как это понимать, если у них — немецкая точность? Кто его знает... Так или иначе, а эта бесплатная кормушка действовала довольно долго.
Не надо считать, что мальчик был такой уж хороший и смелый. Ничего особо хорошего еще не было, только, может быть, слегка намечалось от постоянного воспитания Миши большого и вообще лагерной жизни. И пасовал я, бывало, боясь той же поганой Иды и ее лагерфюрера. И в победу Красной Армии еще не мог поверить, чего уж там...
Но бывали у мальчика и собственные идеи. Одна из них — татуировка, ее исполнения добивался, несмотря на противодействие Миши большого, с маниакальным упорством: «А как же! Ведь мы в лагере, мы как заключенные!» Сам изобрел картинку: восходящее солнце, крылья и меч. В несколько расплывшемся виде она видна и сейчас. На вопросы, что означает, как правило, не отвечал, а избранным объяснял: солнце с Востока, крылья свободы и карающий меч НКВД. Спустя несколько лет картинка эта и была внесена названным ведомством в некую секретную анкету в качестве моей «особой приметы».
Специалисты тех времен и тех мест кололи тремя перемотанными ниткой иголками, обмакнутыми в тушь, откуда она в лагере бралась — не знаю; сама же картинка изображалась химическим карандашом на листке бумаги как бы зеркально, и «переводилась» на кожу пациента, смоченную собственной слюной. Когда тебя колют тремя иголками точка за точкой, это, мягко говоря, не безболезненно, но я терпел и своей картинкой очень гордился. Сравнивать вокруг было с чем, так что гордиться можно было разве что по молодости и глупости. В компании, с которой я теперь водился, изображения на телах были всякие. От воспроизведенных и в теперешнем справочнике МВД могильных крестов и «Не забуду мать родную» до весьма личных и, мне кажется, даже художественных. Была, к примеру, в женском лагере молодая дама, имя которой мало кто помнил, звали чаще просто «бой-баба». И у нее на той части тела, которая в анатомии именуется бедром, а в грубом просторечии ляжкой, красовалась надпись «Умру за горячую е...». Разве плохо сказано? Иногда она эту синюю сентенцию кому-нибудь показывала, просто так. Возможно, из любви к искусству.
Другая идея, появившаяся у мальчика много позже, была сложнее — добыть оружие, застрелить побольше фашистов и героически погибнуть. (Друзья постарше сурово велели не умничать и вообще не забывать держать язык за зубами.) В мечтах же мне то казалось, что такое время скоро настанет, то — что война если когда-то и кончится, то наши сюда не придут и нам тут все равно пропадать. По первому из этих вариантов была и такая заманчивая мысль: сообщить туда, нашим — чего и сколько производит фюрстенбергская фабрика «Faserstoff und Spinnerei», «волокна и пряжи». Вот бы! И тут впервые человек совсем не мальчишеского возраста, для меня тогда «взрослый» — сталинградец Петр, с которым у Миши большого завелись какие-то свои дела и разговоры, — прищурился, пожал плечами и промямлил, что-де кто знает... Почему не сосчитать?