И тут до меня, кажется, доходит. Я со своей этой опекой превращаюсь в тирана-сиделку. Когда в последний раз проявляла такую собственническую заботливость? Проявляла ли вообще? Это что-то новенькое и, как правило, за подобным поведением в некой мере кроется тупость и ограниченность.
Будь взрослой, твержу себе. Успокойся.
— Конечно, мам. Я поняла
Может, когда заботишься о родителях, тоже нужно уметь отпускать.
Не знаю. Не довелось мне испытать подобного с детьми и сравнить теперь не с чем. В тогдашнем ожидании маленького чуда я, должно быть, боялась спугнуть его лишними разговорами. А когда жизнь ударила — как ни звала, как ни говорила с ним, пытаясь задержать на этом свете — меня уже никто не слышал.
Я уже не слышу маминых слов, только киваю, а сама в прострации. Как ни хочется узнать причину маминой подавленности — понимаю: мне придется подождать. Она сообщит мне, когда посчитает нужным. Изо всех сил надеюсь, что сегодня, первого января ни у кого и времени не было ставить ей какой-то там диагноз. Что она расстроена не из-за этого и не это старается сейчас скрыть от меня, дабы не расстроить. И я говорю себе, что подожду, и под стать маме напяливаю на лицо недо-маску.
— Толя к себе не звал? Чего на Новый Год одна дома сидела…
— Они уезжать собирались, — вру я. — К Пининым родителям.
Мама хорошо меня знает и видит, что я делаю. От этого она, кажется, расстраивается, но тут же сдерживается.
— Из девочек твоих кто, может быть…
— Может быть, — соглашаюсь равнодушно и сообщаю про между прочим: — Миха звонил. Поздравлял.
— Повадился. Чего это ему от тебя надо?
— Не знаю. С женой может, нелады.
— Нашел утешительницу.
С этого ракурса я не смотрела еще на Михины новоявленные звонки — некстати было о них задумываться.
Все это напоминает мне нас с мамой год тому назад. Мамин прошлогодний образ слишком живо рисуется перед моим внутренним взором.
Было это уже после Нового Года и прямехонько перед короной, в другой жизни, в которую заглядываю теперь одним глазком, будто в фойе фешенебельного отеля. Под напором впечатлений в этом фойе пускает трещины некий гигантский аквариум и разлетается на тысячу осколков. Хлещут воспоминания, захлестывают разговор с мамой, который спешу закончить.
Тогда я впервые увидела маму такой. Видит Бог, нельзя сказать, чтоб жизнь совсем ее не била, но тогда, по-видимому, ударила по-крупному. Странное совпадение — нас обеих ударило через наших детей. Родившихся или нет — не суть.
Дрожащие губы, которые знают, что им нельзя дрожать, а нужно быть сильными, как и ей самой нужно быть сильной. Даром, что дочь то ли пришла, то ли приползла к ней как раз — поведать о страшной своей потере. Теперь — двойной потере.
— Солнышко, Катюшечка, ты ж не аборт сделала…
— Ма-а-ма-а!!! — рыдала я, — ма-а-м! Да какая же ты… ду-у-ра-а!
А она рыдала со мной в унисон. Потом напичкала успокоительными… себя… и меня. И уложила нас обеих спать.
Потом я говорила ей неоднократно, что просто так вышло. Это бывает так. Часто бывает в первом триместре. Не выживает плод. И никакие Михи тут ни при чем.
Но мама упорно не верила.
Она не верила врачам, когда водила меня, маленькую, к ним. Нет, я ничем не болела. Ничем
Да. Я лежала у нее — не на Карла Маркса, этой квартиры тогда еще не было, а в той ее квартирке на диване. Лежала точно так, как тогда, еще раньше. То, что раньше, то было в нашей старой, их с отцом, квартире. Он поздно приезжал домой, она сама всегда после работы забирала меня из садика, опаздывала, задерживалась. Бывало так, что я не дотягивала до ужина и засыпала на диване.
И вот я вспоминаю, как после, лежа на диване с опустевшим животом, который даже толком и потолстеть-то не успел, я судорожно рыдала и вспоминала, как, маленькая, тиранила ее, маму, как терроризировала ее своими пробуждениями после тех засыпаний. Как ревела:
«Мама! Почитай мне сказку, мама! Мама! Ты ОБЕЩАЛА!!!»
«Да я же, солнышко… Я ж только — переодеться… После улицы. А потом прихожу — а ты спишь. А я тебя: «Катя… Катюш…» А ты уснула. Я тебя — и в носик поцеловать… и за ручку тронуть… я ты лежишь и сла-а-адко спишь…»
И мать заискивающе глядела мне в глаза, будто прощения просила, а я прощала милостиво только, если она действительно садилась читать, а кругом — хоть дым коромыслом.
В общем, не была я ребенком-кровопийцей, а была тинэйджером — да что там. Какие там эксцессы, какое бунтарство — тогда был только Миха, и мать на него нарадоваться не могла. А потом нарадовалась. Вдоволь.
Нет, ни при чем он, я ж ей говорила. А что изменил… да. Измена — это у нас в семье больной вопрос, но отцу своему я не судья. И вижу его редко потому, что… работает он много. До сих пор, невзирая на вирусные кризисы. Но — вижу. И мама этому рада.