Твердохлеба крепко задумалась. Подперла тяжелой от перстней рукой щеку, повернулась к окну. Вече… Аскольд так повел правление, что веча почти не созывал. Довольствовался радой бояр и именитых людей Киева, слушал их, поддакивал их речам, но всегда убеждал поступить по-своему. Мудро он правил, что тут скажешь. И бояре довольны, оставались, и народ не шумел лишний раз. А вече в Киеве так просто не созывалось. Киевляне — не то, что новгородцы неспокойные, они не больно рвутся шуметь да глотки драть на сходках. Так, порой соберутся по дворам, пообсуждают дела градские, но все больше от праздности, для интереса, а не от гнева. Заботы у них иные: свой двор, свой торг, свое хозяйство. Каждый род киевский, каждая усадьба своим миром живут. Им работу делать нужно, доходы получать, жизнь свою поднимать любо, а не орать на вече. По сути, киевляне народ деловитый и спокойный. Но если они так обозлились, что о вече вспомнили… Твердохлебу это не устраивало. Вече умаляло власть князей, власть Аскольда, а с ним и власть самой Твердохлебы. А власть она любила. Хотя разве не она дала некогда клятву погубить обоих братьев? Но пока рано. Пока она не наладила связи с тем, кто, по ее мнению, был в силе их заменить. А таким человеком Твердохлеба считала только Рюрика Новгородского. И продумывала, как подобраться к нему, помощь свою предложить. Знала она, что у Рюрика уже есть жена, иноземка Эфандхильд, от которой он имел сына. Но и Рюрик и Эфандхильд, и сын их были чуждым здесь племенем. Вот породниться бы Рюрику с древним славянским родом почитаемым… Аскольд эту выгоду сразу учел, когда ее, Твердохлебу, из-под своих похотливых дружинников вытаскивал. И Рюрик поймет, когда она ему Милонегу предложит, последнюю наследницу рода Щека и Хорива.
Княгиня повернулась к дочери. Та украдкой жевала пирожок, взгляд был отсутствующий, пустой. Ребенком она премиленькая была, не с годами… Нет, не дурнушка, но и не пригожа. Черты лицу мелкие, невыразительные, в углу бледного ротика родинка которая любую другую могла бы украсить, а у Милонеги словно кривила губы в некую робкую улыбочку. Глаза светлые, близорукие, отчего Молодая княгиня часто моргает, щурится. Что же касается стати, то Твердохлебе дочь напоминала тех животных, которые останавливаются в росте, когда слишком рано произведут на свет детеныша. Да, не самая лакомая приманка ее дочь для сокола Новгородского. Эх, будь она сама помоложе…
— Иди, Мила. Ты вовремя упредила меня.
Милонега вздрогнула. «Милой» мать ее давно не звала. С тех пор как она из малюток вышла. А значит, мать расположена к ней. Может, стоит с ней поделиться? С кем же, как не с ней?
И молодая княгиня сползла к ногам матери, обхватила ее колени.
— Выслушай меня, сударыня родительница! — Она закинула лицо, капюшон сполз, открывая светлые, зачесанные на пробор волосы.
— Бьется мое сердечко ретивое, не дает покоя. Витязь один появился в Киеве. Кто, откуда — не ведаю. Да только куда ни пойду, везде его встречаю. Осторонь он держится, но глаз не отводит — глаз лазоревых, ласковых…
— Встань, Милонега. Веди себя княгиней, не бабой глупой.
Но Милонега только сжалась и вдруг заплакала тоненько, всхлипывая.
Страсть как раздражала она княгиню.
— Ты что же, бабьей хворобой тоскливой заболела? Уймись. Я ведь тебе такого…
Но осеклась. Рано еще дочь посвящать, надежду давать. Да и выгорит ли? Но неожиданно подумала, что бахвалистый Дир давно заслужил, чтобы ему жена рога наставила.
— Кто витязь твой? — уже более миролюбиво спросила Твердохлеба.
Дочь так и просияла.
— Пригож больно. Ликом на варяга более всего схож, но одет по-ромейски.
— Скорее всего, из наемников-варангов, что со службы царьградской возвращаются, — сразу определила княгиня. — И что же, так люб он тебе?
Бледные щечки Милонеги покрылись румянцем.
— Так ведь муж у меня… А этот… Вдруг любостай[86] лихой? От любостая бабе одни беды.
Твердохлеба повела плечом.
— Любостай? Что за нелепица? Или искры видела в ночи вокруг своего терема? А вообще, сама решай. Мне что, только и думать, с кем тебе подол задирать?
Совсем испугалась Милонега от материных слов. Но, похоже, гневаться на негаданную любовь дочери та не станет. И едва княгиня отвернулась, Милонега выскользнула из ее светлицы тихонечко, как мышка.
Твердохлеба уже забыла о ней. Мерила шагами светлицу, машинально крутя перстни на холеных пальцах. Размышляла, о чем говорить с мужем станет. Знала, что скоро явится ненавидимый ею варяг.
И дождалась. Забегали слуги, застучали двери, со двора донесся зычный голос Аскольда.
Твердохлеба навстречу не поспешила. Это была ее привилегия, редкая для любой жены, — не выходить навстречу мужу. Вот и стояла она одна, нарядная, величавая, достойно сложив руки на тяжелой груди. Слышала приближающиеся шаги, скрип половиц. Вот и дверь отворилась.
— Здрава будь, Тьордлейва, жена моя.
— И ты гой еси…
Она все же поклонилась ему, склонила стан, прижав руку к груди.