Князь вновь видит рядом Твердохлебу. Она рассказывает о том, как на месте мужа восседала в Думе, решая киевские дела по закону, именуемому Правдой. Не самая славная обязанность, но Аскольду она нравилась. Это теперь он понимает, что нравилась. Раньше же решать, кто у кого своровал овец из хлевов, кто передвинул межевой столб на нивах, казалось нудной работой. Бывало и такое, когда простой люд шел к князю решать свои мелкие проблемы, вплоть до того, что кто-то сделал заказ, да расплатился не так, как сговаривались, кто-то продал больную корову, выдав ее за здоровую да еще нагулявшую с лета. Начинался вызов видоков-свидетелей, опрос их… Долгое и нудное дело, но какое ощущение власти это давало! Твердохлеба-то, небось, всегда к власти стремилась, вот пусть теперь и разбирается. Дира на такие посиделки и калачом не заманишь. Да, а как Дир? Поехал ли по окрестностям, силу показать и дань собрать? Что-то его долго не видно.
И Аскольд, с трудом ворочая языком, произносит имя брата. Твердохлеба понимает.
— Услала я сокола нашего. Непросто это было, однако. Раньше для него полюдье забавой казалось, в Киеве его не задержишь. А тут… Ох, и замутила же голову Диру Боянова дочка. Он все к ней на подворье бегал. Смеялся, что даже сватов зашлет, но как-то нерадостно смеялся. Видать, змея эта чернокосая не больно рада тому, что сам князь за ней приударяет. Хотя я с самого начала знала, что ничего там не сладится. Я ведь выведывала у перунников, что за краля эта Карина. И узнала, что когда-то Дир сжег ее селище, всю родню погубил. Подумай, прощается ли такое?
Аскольд хочет что-то сказать — мол, все может быть, но молчит. Вспоминает злые речи жены, ее страшные признания, ее месть. Нет, не нужна его брату подобная суложь, А ведь Карина — баба хитрая. Вон, за каких-то три года почитай весь Киев покорила. И она найдет, как отомстить врагу родни.
И тут князь, словно вспомнив что-то, беспокойно заворочался, с уголка безвольного рта на неподвижной стороне лица стекла струйка слюны. Твердохлеба тут же наклонилась, заботливо, словно мамка услужливая, вытерла мужу подбородок.
— Ты не волнуйся, что о перунниках заговорила, — молвила она, верно угадав мысли Аскольда. — Служители Громовержца все еще верят мне, а нам знать кое-что от них даже полезно.
Она говорит «нам», будто и не было ее страшного признания. И Аскольд, словно уже смирился с этим. Рад бы вновь осерчать, но сил нет. Да и поздно уже жизнь перекраивать, когда одной ногой почти стоишь у кромки.
А за волоковым окошком так дивно сияло солнце. Твердохлеба даже велела снять ставни с окон. Светлое сияние заполнило одрину, слышалось, как щебечут птицы, теплый ветерок колыхал бахрому вышитого ковра на стене.
— Волхвы гадают, к добру это или нет, — проговорила, стоя у окна, Твердохлеба. — Когда такое было, чтоб Морена Леле-Весне пору свою уступала? Вон в ночь Корочуна почки полопались на деревьях, озимые пошли подниматься. Дир-то в полюдье пошел едва ли не в корзно вышитом. Да не пошел, поплыл. Бывало ли такое когда? Ох, не к добру это. Коварство Зимы-Морены в этом чую.
Аскольд лишь покосился на Твердохлебу. Кому о коварстве рассуждать, как не ей! Вон как хитро крутит волхвами Перуна. В Киеве вновь капища их позволила возводить, люди на службу к ним тянутся. Сами же волхвы своей благодетельнице вести сообщают. А вести те опасные. Оказывается, в Новгороде Олег вполне в силу вошел, бояр родовитых приструнил, вече его слушает. Игоря маленького Олег при себе как оберег держит, прикрывает им свое самоуправство: мол, все для наследника Рюрика стараюсь, все для него, соколика. Пока же рать собрал немалую: и чудь, и словен, и мерю, и весь. А пуще всего набрал кривичей[148], которых оплел речами, что, если те его не поддержат, Дир Кровавый их под свою руку возьмет! Так что войско у него немалое. А вот на кого пойдет? Перунники сказывали, что немало варягов прибыло с Севера в Ладогу Их столько, что и самого князя побить могут. А Олег выставил против них свою силу и ведет переговоры. И если не сговорится — быть великой сече. А что, если исхитрится их под себя взять? Тогда у Олега такая дружина будет, что ему и Киев захватить ничего не стоит.
— А у нас кто? — разволновалась Твердохлеба, продолжая ходить по одрине, вращая перстни на холеных руках, как всегда, когда волновалась. — Выставит ли войско племя северян, если летом их хазары да булгары побили? О дреговичах я и не упоминаю. Эти не воины. Не скажу ничего хорошего и о других лесных племенах, подвластных Киеву. И мелки, и неверны. С кем рать собирать-то будем?
Аскольд смотрел на нее. «Не о том ли ты мечтала все эти годы дура баба? — думал. — Сама в силках своих же и запуталась». Но когда Твердохлеба говорит, что у нее на уме, князь даже приподнимается. Сперва обругать хочет, но потом слушаети откидывается. Знает: как ни прядут свою нить норны[149], они ведают, что нужно человеку. И они не зря дали ему женой Твердохлебу. Ибо она страшна как враг, но и верна как друг.