Теперь Он молчал, и молчала мать (тогда она была жива), и молчал сын, ему было уже девятнадцать.
Женщина отняла от лица ладони. Ее лицо сейчас не было мертвым, оно было живым, беспредельно уставшим от утрат. Она ушла. Мать заплакала, а Он достал двух арфисток, посмотрел на сына: «Вот на что иду ради… – помолчал, подумал, – ради…» – и снова замолк, не найдя определения.
Сын подошел к столу, поднял, чтобы лучше рассмотреть – ведь надо же было понять, ради чего можно на такое пойти, – одну из тарелок, и увидел, что то же самое делает Он. Они были неотличимы. А потом услышал: «…ради тебя».
И сын подумал, что когда Его не станет, когда Его не станет…
Подсудимые
Туманов. Высок, артистичен, умное, нервное, с резкими чертами лицо, отчетливо напоминающее «тип Раскольникова», на редкость красивые, «музыкальные» руки. Отвечает на вопросы четко, без лукавства и страха. Возможно, это объясняется тем, что он единственный из троих, кому не угрожает высшая мера наказания. Он не убивал, он познакомил Кириллова с Рогожиным и помогал потом…
Рогожин
Первоначально все рассказав и даже показав, он теперь все отрицает. Выходит он из себя лишь тогда, когда демонстрируют на суде видеомагнитофонные записи его откровенных показаний с выездом на места событий. Потом самообладание к нему возвращается. Оно поразительно, если учесть мощь обличающих его доказательств. Ловишь себя на мысли, что он и в самом деле неплохо играл Креона в «Антигоне» Ануя и Стивенса в пьесе Фолкнера – роли, в которых исследуется тема, во все века волновавшая мыслителей и художников, – убийство человека.
Кириллов. Сидит, резко ссутулившись, низко наклонив голову, уйдя этой маленькой, лысой, с седыми волосиками над мальчиковыми ушами головой в поднятый, как от сильного ветра, воротник пальто. Лица его не видно, оно утаено. Он совершенно неподвижен, будто уснул. Но при первом же обращенном к нему вопросе поднимается быстро, как мальчик за партой, желающий понравиться учителю. Он называет убитого Он. В этом «Он» чувствуется и отстраненность, и непредвиденное отождествление с собой – он точно говорит о себе самом в третьем лице. Но вот он садится, и перед нами опять не мальчик, а уснувший старичок. И самое запоминающееся в нем – сочетание мальчика и старичка.
Когда же он начал быстро стареть? В тридцать? В сорок? Или в тот день, когда не решился поехать один в зоопарк – посмотреть на живого тигра? Или когда его руки ощутили тяжесть тарелки с арфисткой? В этом доме не старели одни вещи. И это нестарение вещей имело, казалось, самое непосредственное отношение к дряхлению людей. Он не помнит Его нестарым. Он не помнит нестарой мать.
Однажды он подошел к затуманенному зеркалу в старинной раме и увидел себя старым. В этом доме жили старинные, но вечно юные вещи и старые люди, которые, казалось, никогда не бывали юными.
В его жизни были детство и старость. Из детства он перешел в старость, как переходит непринявшееся деревцо от нераспустившихся почек к усыхающим ветвям.
В этом доме, где самодержавно царила Ее Величество Коллекция, был Он – ее могущественный Первый Министр – и были верноподданные – мать и сын. Это было малое государство с совершенно четкой системой социально-этических отношений, с непреложностью устоев и традиций. Когда матери было уже под шестьдесят, она заболела и не могла выступать на концертах, стала натурщицей. Она сидела неподвижно, ее писали молодые художники и платили за сеансы те немногие деньги, которые полагаются одетой сидящей натуре. Это было теперь для матери единственно возможной формой служения Ее Величеству Коллекции и послушания Первому Министру.
Но имелась в этом государстве одна особенность, делавшая его иерархию непрочной. Один из верноподданных должен был наследовать высшую в королевстве должность Первого Министра Ее Величества. Поэтому, когда умерла мать, рядовых верноподданных не осталось. Были Первый Министр и Его единственный Наследник. А государство без рядовых верноподданных не государство.
Он сознавал, ощущал, что чувство общности с вещами, которые окружали его с детства, углубляется день ото дня. Он относился к ним более трезво, чем отец – без фанатизма обладания и безумия ревности, – но существовать без них, без надежды стать их полновластным господином – или рабом? – уже не мог.