В первые дни после приезда в Колонию мне мешало драться одно: я не мог убить своего противника или хотя бы чудовищно искалечить; драться просто, чтобы сделать больно, казалось мне смешным. Унизить его было бы, конечно, тоже здорово, но даже возьми я над ним верх, он не испытал бы никакого стыда, потому что победителю досталось бы не слишком много славы. А это единственное, ради чего имело смысл драться. Не нужно было уметь умирать, нужно было уметь драться, это гораздо красивей и благородней. Нынешние солдаты умеют только умирать и самоуверенно несут мужественную выправку бывалого вояки, всю мишуру амуниции. Понравиться Булькену я мог отнюдь не своей моральной смелостью, он бы этого просто не оценил. Я понял это из его писем. Первое было на редкость приветливым и любезным. Он писал мне о Меттре, об отце Гепене, рассказывал, как его всегда направляли на полевые работы. Второе письмо я сохранил, вот оно:
«Мой дорогой Жанно,
Спасибо за твою записку, она доставила мне столько радости, но прости, если я сам не смогу писать таких писем, как ты, мне не хватает образования, ведь где мне было учиться? не в Меттре и не у отца Гепена. Но что мне тебе об этом говорить, ты ведь и сам там был, поэтому прости меня, но знай, что ты мне очень нравишься и, если можно, мне бы так хотелось убежать с кем-нибудь похожим на тебя, чтобы он все, все понимал.
Я хочу, чтобы ты знал, я могу разделить твои чувства, возраст здесь совершенно ни при чем, и потом, я сам не люблю мальчишек. Мне двадцать дна года, но с двенадцати лет я пережил достаточно и хорошо знаю жизнь… Я продал все, чтобы купить еду и курево, ведь в моем возрасте мало одной баланды.
Только не думай, милый Жан, что я буду смеяться над тобой, я не такой, я всегда говорю все прямо и открыто, я никого не боюсь, и потом, я сам слишком много страдал в жизни, чтобы смеяться над твоими чувствами, я уверен, что они искренние».
Если он хотел выделить какие-то слова, то брал их в кавычки или заключал в скобки. Первым моим желанием было предостеречь его, объяснить, как нелепо он выглядит, беря в скобки жаргонные слова и таким образом как бы исключая их из языка. Но я не стал ничего ему говорить. Когда я получал эти письма, скобки вызывали во мне легкую дрожь. Поначалу это была дрожь от стыда, довольно неприятное ощущение. Но теперь, когда я перечитываю письма, снова, как и прежде, испытываю дрожь, но по каким-то едва ощутимым изменениям я знаю теперь, что это дрожь любви — она и сладостная и мучительная одновременно, мучительная, наверное, из-за того стыда, что я чувствовал поначалу. Эти скобки, эти кавычки — словно особые приметы, родинка на бедре, шрамик — все эти признаки, по которым я опознаю своего друга и узнаю о том, что он был ранен.
Другая отметина — это слово «поцелуй», заканчивающее письмо, оно было не написано, а словно нацарапано, как курица лапой, неразборчивые буквы наползали одна на другую, делая слово совершенно нечитаемым и загадочным. Я казался себе лошадью, которая вздыбилась перед препятствием.