Кроме поездок в Германию, мы посетили и Англию, где Д. Е. прочитал лекцию в Оксфорде, а я провела семинар, и, увы, только однажды съездили к сыну по его приглашению. Правда, Алик приезжал к нам в Москву и в конце 1980-х, и в начале 1990-х довольно часто. Он не очень-то верил в то, что жизнь у нас сильно преобразуется. Его пугало и явное обнищание людей, и количество грабежей и убийств на улицах Москвы. И он со вздохом вспоминал, что Москва когда-то была довольно спокойным городом: люди не боялись жуликов, страх был только перед КГБ.
Жизнь Алика постепенно налаживалась. Он был весьма знаменит в Европе (судя по печати, работы К&М пользовались успехом во всех европейских странах). Выставки следовали одна за другой.
Семья Алика совсем недавно переехала из Израиля в Америку, а до того Алик и Комар жили в США, как плейбои-холостяки.
Однако поездка в США оказалась чрезвычайно кратковременной. В отличие от других пап и мам, которые жили у своих детей месяцами, мы пробыли там совсем недолго.
Я вообще была бы всем довольна, если бы не болезнь Д. Е.
Бытовых трудностей в Москве мы не испытывали. Больной Д. Е. жил гораздо обеспеченней, чем здоровый профессор престижного института. Его прикрепили к столовой АН, которая обслуживала видных советских академиков. Находилась столовая недалеко от нас, на Ленинском проспекте, обеды можно было брать домой, и они были, по-моему, не намного хуже кремлевских. Д. Е. был идеальным больным — не ныл, не жаловался, не капризничал. Когда я пять недель лежала в клинике им. Склифосовского, приходил ко мне, бедняжка, каждый день — и, несмотря на то что самостоятельно получал эти самые обеды в академической столовой, был вечно голоден: не умел их разогреть. С наслаждением съедал лежавший у меня на больничной тумбочке черный хлеб, посыпанный сахарным песком, и страшно умилялся этой трапезе. У Склифосовского кормили отвратительно, но принести мне хотя бы ломтик белого хлеба не догадался не только Д. Е., но и все мои тогдашние друзья, исправно меня посещавшие.
… Д. Е. умер у меня на руках в Красновидове 1 января 1993 года. Сказал мне тихо: «Я умираю», — и закрыл глаза. Пробыв с ним неотлучно до этого долгие годы, заботясь о нем по мере сил и возможностей, я считала, что делаю ему добро, продлевая его жизнь. Так ли это было на самом деле, теперь не знаю. В первый год после его смерти я считала, что поступала безупречно правильно. На самом деле он действительно не мог оставаться без меня ни часа, но так ли уж это было хорошо для него, не знаю. Ведь и я отнюдь не ангел — и ворчала, и рычала, как было положено по моему характеру, вела себя далеко не безукоризненно. Тем не менее в первые дни после его смерти написала:
Нас разлучила смерть
Кто и когда выдумал эту дурацкую формулу насчет того, что история, жизнь движутся по спирали? По спирали куда-то вверх? Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин? Или Гегель? Мы во всяком случае зубрили это всю сознательную жизнь. Какая такая спираль? Может, история и вовсе падает вниз — и не спиралью, а стрелой? Вниз, к земле, в преисподнюю!
Жизнь мужа и моя жизнь, как и каждая человеческая жизнь, двигалась по кругу. И притом не по кругу, проведенному циркулем, а по кругу, нарисованному чей-то пьяной, дрожащей рукой… Но вот круг завершился у мужа. Завершается и у меня.
В конце то же, что и в начале: беспомощность, желание опереться на чье-то плечо. И все большее одиночество: одиночество в чужой жизни, среди взрослых дядей и тетей других поколений.
Старые и немощные, мы вернулись на круги своя, к той огромной любви, которая озарила нашу юность! Было такое время в начале нашей совместной жизни, когда муж каждый божий день приходил за мной на работу и ждал меня, чтобы вместе идти домой. А я как безумная отбивалась от словоохотливых начальников, от вопросов сослуживцев и сбегала вниз. И мы, держась за руки, шли по улицам. И говорили, говорили, словно век не виделись. И целовались в самых неположенных местах: на лестницах в Радиокомитете, где я работала; на бульварных скамейках, что тогда считалось верхом неприличия.
Жизнь с Д. Е. мы прожили разную, а иногда и порознь. У мужа было много увлечений, романов. И горечь от этого у меня осталась почти до конца. Да, он мог быть поумнее, а я — потерпимее.
Но под конец эта неразрывная связанность, нераздельность, что ли, наших судеб вернулась. И масса мелочей тоже — я вдруг стала для него самая красивая, самая талантливая. И он начал ревновать меня, но уже не к мужчинам, а к каждому часу, который я проводила без него. Уходя на работу (чисто символическую), он уже через час звонил и говорил: «Я соскучился по тебе». Ну а для меня он опять стал самым интересным человеком на земле. Со всеми остальными мне было скучно, не о чем говорить. И я хотела, чтобы он прочел все те книги, которые прочла я (хотя знала, как ему мучительно трудно читать), и не спал — смотрел бы телевизор. А он злился, что я не слушаю иностранное радио — «голоса».