Лучший мастер, молоденький паренек (кажется, ему минуло всего 22 года и за свою отличную работу он получил отдельную квартиру) был трудоспособен только с восьми утра до часа дня. После 13:00 он уходил на обеденный перерыв и возвращался в дымину пьяный. Никакие мои уговоры, никакие обещания накормить паренька хорошим обедом и даже поставить на стол поллитра не помогали. Парень — золотые руки уходил и приходил совершенно нетрудоспособным — можно представить себе, что ждало через несколько лет его жену и двоих детишек!
Однако прежде, чем вернуться к моей теме, рассказу о жизни Д. Е. после отъезда сына. Должна признать: двадцать лет капитализма, пусть «российского капитализма», не прошли даром. Люди научились работать. Когда изредка моя помощница, а теперь и сиделка Лена вызывает мастера, к нам приходит молодой человек новой формации и, ни слова не говоря, делает свое дело. И тут я понимаю, что двадцать путинских лет дали свои плоды — таких молодых мастеров прежде я видела только в Германии.
Однако вернусь к тем далеким 1980-м, трудным и печальным годам нашей жизни с Д.Е. без Алика. К сожалению, я никак не могу вспомнить, в какой именно роковой год Д. Е. сразила неизлечимая болезнь — инсульт, а вслед за ним серия точечных инсультов. Тем самым не знаю точно, сколько лет он проболел.
Зато помню отчетливо все, что случилось в первый день его хвори. Я тогда собиралась ехать в литфонд за путевками для нас в Дом творчества в Дубултах, а Д. Е. с утра ушел в институт. Как вдруг раздался звонок в дверь, и я увидела на пороге одного из сотрудников ИМЭМО, а за его спиной самого Д. Е., который почему-то норовил уйти от нашей входной двери на противоположный конец длинной лестничной площадки. Помню, что после того, как я уложила Д. Е. на зеленый диван в кабинете, он, путая слова, пытался понять, что с ним случилось: почему он дома, а не на работе, что вообще с ним происходит.
Помню, что и я в то утро старалась собраться с мыслями и решить, как мне себя вести: по возможности остаться в стороне от болезни мужа, предоставив его судьбу медикам, а вернее, советской медицине, а самой жить дальше, как жила прежде? Или же приковать себя, здоровую, к Д. Е., больному, — и, соответственно, считать свою жизнь неотделимой от его жизни.
Разумеется, я формулировала все это как-то иначе, но помню, что понимала тогда: выбор у меня есть, я могу устроить свое будущее по двум разным сценариям.
Да, выбор у меня был — и я его сделала. Когда приехала скорая из больницы Академии наук, сказала, что поеду вместе с больным. А в больнице выпросила для Д. Е. отдельную палату, пусть хотя бы на одну ночь. Рано утром я уже была в больнице, успела как раз к тому часу, когда Д. Е. пытались переложить в общую палату. Что это значило для нас? Это значило, что в общей мужской палате я не смогу долго оставаться, а я решила быть с больным мужем неотлучно и нахально заявила, что раз Д. Е. не положено отдельной палаты, то я забираю его домой — мол, у нас в стране нет принудительного лечения. И врачи растерялись: выписать больного они не имели права, а отдельная палата-комнатушка, где он ночевал, была уже обещана умирающей женщине, за которой брались ухаживать родные.
Да, врачи не знали, как им поступить, не знали, и какие у меня права, — и при том никому не хотелось обращаться за помощью и разъяснениями ни к академическому начальству, ни в городские лечебные структуры. Черт его знает, как это обернется и что из этого получится! Все боялись публичных разбирательств, шума, громких заявлений, упаси бог, скандала.
Словом, мне уступили — Д. Е. дали отдельную палату-комнатушку, и я могла сидеть с мужем с раннего утра до позднего вечера. Так и сидела. Когда все уходили, брала из раздевалки пальто или шубу, а поздно вечером, уже через черный ход, брела домой по огромному пустырю — академическую больницу построили в овраге. Шла мимо морга, по лестницам поднималась на людную улицу — и так изо дня в день… Но не жаловалась — ведь это был мой сознательный выбор.
Только когда Д. Е. клали в реанимацию, меня к нему не пускали, и тогда он не мог уснуть, кричал: «Люся, Люся!» — звал меня.
Надо все же заметить, что в первый раз, когда Д.Е. ужасно долго лежал с инсультом, врачи со мной скоро примирились и даже подружились. Говорили, что я поступила мудро и что своим присутствием помогаю Д. Е. справиться с болезнью.
Но такая идиллия — согласие между мной и врачами — существовала отнюдь не всегда. Д. Е. клали в эту академическую больницу в особое отделение очень часто. За инсультом следовали несколько инфарктов. Потом подозрение на запущенный рак. Потом опять послеинсультное обострение. И каждый раз все повторялось заново: я требовала отдельную палату, мне отказывали. Нормальные отдельные палаты полагались только академикам или членкорам, но и членкорам не всегда. Даже на то, чтобы лечиться в этом особом отделении, Д. Е. имел право только потому, что был доктором наук в привилегированном институте.