Последнее ярко проявилось в «женской дискуссии» в «Правде» между Коллонтай и Смидович в 1924 году. Статья Смидович «О „любви“» убеждала читателей в очевидности мужской «вины» за растущее число абортов и трудности материнства, аборты же провозглашались «общественно вредным» делом [466]. И хотя автор критиковала сложившуюся ситуацию с позиции женской эмансипации, Коллонтай не случайно оценила ее текст как «карикатуру на женскую молодежь». В самом деле, сексуальное пространство Смидович «традиционно»: роли распределены в соответствии со сложившимися стереотипами. Показательно, что ее единомышленницами стали именно девушки и женщины, судя по социологическим опросам «традиционно» ориентированные, независимо от их социального статуса [467].
Другая область господства «традиционного» дискурса — вопрос об идеальных практиках сексуальности. Большинство авторов — прямо или косвенно — проводили мысль о моногамном браке как наиболее рациональной форме половой жизни с длительной исторической перспективой. Отождествляя полигамические связи и промискуитет с «буржуазной распущенностью» или с примитивными восточными обществами, к концу 1920-х годов «умеренные» инструменталисты даже несколько ужесточили свои предписания в этой области.
Очевидно, что рост разводов, абортов и детской беспризорности в годы коллективизации усилил «реставраторские» настроения в городах, в особенности среди женщин. К этому времени уже сложилась сложная иерархия сексуальных дискурсов и практик, все еще не стабильная, но с несомненно доминирующей ролью «умеренных» инструменталистов. Инструменталистский дискурс, будучи в контексте широко распространившихся рационалистических утопий и отвечая настроениям партийной элиты, быстро маргинализировал своих конкурентов. Коллонтай с ее либертарианством интерпретировалась как примитивный инструменталист-«рационалист»
[468], отстаивающая «теорию стакана воды», здесь видели еретическое направление в том же инструментализме, которое должно быть отсечено как наиболее опасное (характерно в этой связи отождествление коллективистки Коллонтай именно с анархистами-«рационалистами»). «Традиционалисты» же были зачислены в охранители «старого порядка». Однако «умеренные» проявляли по отношению к последним «гибкий» подход, стремясь упростить и тейлоризировать именно исторически сложившиеся формы сексуальности, а не создавать нечто новое. Это и открыло в 1930-е годы дорогу для «наполнения» инструменталистского языка весьма «традиционным» содержанием. В 1937 году тот же Вольфсон объявляет моногамную семью не преходящим явлением, а базовой ячейкой нового общества, которая будет существовать и при коммунизме
[469]. Освобождение женского тела сводится лишь к его уравнению с мужским в общественном производстве (строительство андрогинного производственного тела)
[470]. Запретив в 1936 году аборт и существенно затруднив развод, государство стремилось закрепить сексуальное тело (прежде всего мужское) в определенной фиксированной точке социального пространства, сохранив традиционные полоролевые функции, то есть вновь узаконив деторождение как главную функцию женского тела (тела вообще, а не только сексуального тела). Сексуальные практики, не укладывающиеся в эту схему, становятся предметом юридического или общественного разбирательства и наказания. Власти предпринимают нечто вроде «моральной чистки» в государственном аппарате, примером чему может служить отстранение А. Енукидзе с поста секретаря ЦИК СССР
[471]. Реставрированный сексуальный космос («мужской» и авторитарный) как бы воспроизводил глобальное социальное пространство на телесном уровне. Это сопровождалось табуированием сексуальности, о которой теперь говорится только в связи с функциями семьи. Поскольку же половая связь (в рамках семьи, санкционированной государством) названа «личным, глубоко-интимным, их (сограждан. —
Вероятно, массовая «интервенция» традиционно ориентированного населения в города, вкупе с попытками государства обеспечить необходимую стабильность, создала благоприятную ситуацию для «реванша». Однако в специфических условиях 1930-х годов стабилизация означала не просто жесткую иерархию, но конфискацию «неофициальных» дискурсов из нарратива, равно как и репрессивные меры по отношению к несанкционированным сексуальным практикам.
Таковы наши, предварительные и гипотетические, выводы. Для более уверенных заключений о происшедшем с сексуальными дискурсами и практиками в 1930-е годы необходимы более обстоятельные исторические и социологические исследования. Причем особого внимания заслуживают обстоятельства принятия и содержание законодательства о запрете абортов и уголовном преследовании за гомосексуализм (последнее еще В. Райх связывал с консервативным поворотом в советской сексуальной политике вообще [473]).
К истории жилищного конфликта в первые годы Советской власти