— Жарко, — сказала она, отдуваясь. — Синоптики обещали дождь, я поверила, а они обманули. — Когда мы вошли во двор, она удивила меня вопросом:
— Ну, показывай свои владенья. Удивлен, что я перешла на «ты»? Но ты давно просил, и я решила: пора. Ты согласен?
— Я рад.
— Ну вот и хорошо. Давай решим, как мне тебя называть? Лукич, как называют все, я не хочу. И Егор Лукич — тоже не хочу. А можно просто по имени?
— Конечно же, и не только можно, — нужно. Тем более, что имя мое состоит из трех равнозначных: Егор, Георгий, Юрий. Выбирай любое.
— Я уже выбрала: ты — мой Егор. Егорий мое горе. — Веселая, озорная улыбка осветила ее возбужденное лицо.
— Ты считаешь меня своим горем? — грустно улыбнулся я.
— Да нет, это к слову. За горем не гоняются, не ездят за сто верст по дачам. — Мы пошли в сад.
— Сколько яблок! — воскликнула она с радостью и удивлением, и спросила: — Можно попробовать?
Я сорвал для нее розовый штрифлинг и спелую антоновку. Штрифлинг ей больше понравился, она похвалила, и мы пошли в дом. Она внимательно, с нескрываемым любопытством осмотрела комнаты, заключила:
— У тебя порядок. И всегда так, или навел по случаю приезда… начальства, разумеется, меня?
Я ответил ласковой улыбкой и поцеловал ее глаза. Она впилась в мои губы и долго не отпускала меня, пока мы оба не оказались в постели.
— Я очень соскучилась по тебе, — шептала она, прижавшись ко мне горячим телом. — Август на исходе, а там у меня начнутся занятия и мы не сможем часто встречаться, мой милый. Я буду писать тебе письма, еженедельно, а ты мне по два письма в неделю. Согласен?
Слово «милый», произнесенное нежным выдохом, как дуновение теплого ветра, обдало меня горячей волной, и сказал я:
— Согласен, родная.
За обедом я угощал ее маринованными подгруздями и жаренными опятами со сметаной. Это были мои «фирменные» блюда, и ей они понравились. Вдруг она спросила:
— И тебе не скучно одному в таком просторном доме, особенно в дождливую осень?
— Скучают обычно люди пустые и мелкие, не знающие, чем себя занять. А мне скучать некогда, я много читаю и пишу свои воспоминания. К тому же я люблю одиночество.
— Что ты читаешь? — поинтересовалась она.
— Разное. В последнее время, с тех пор, как в России установлена сионистская диктатура, я всерьез заинтересовался еврейским вопросом.
— Ну, и что ты открыл? — спросила она очень серьезно. — Ты читал работу Дина Рида «Спор о Сиане», Генри Форда и Андрея Дикого о евреях, наконец, «Протоколы сионских мудрецов»?
— «Протоколы» я читал. Но меня интересует, как еврейский вопрос рассматривается в мировой литературе, в художественной главным образом. К этой острой проблеме обращались многие писатели с мировыми именами как в нашей стране, так и за ее пределами. Гоголь, Достоевский, Лесков, Чехов и другие русские писатели говорили о гнусной, грабительской деятельности евреев, об их высокомерии и жестокости по отношению к другим народам, об их преступной спайке. Куприн писал Батюшкову, вот послушай: «Можно печатно, иносказательно обругать царя и даже Бога, а попробуйте-ка еврея! О-го-го! Какой вопль поднимется среди этих фармацевтов, зубных врачей, докторов и особенно громко среди русских писателей, — ибо, как сказал один очень недурной беллетрист Куприн, каждый еврей родится на свет божий с предначертанной им миссией быть русским писателем». Те есть евреем, но с русской фамилией, вроде Евтушенко, Чаковского, Катаева, Симонова, и так далее. Или возьми Достоевского: он не только в своем «Дневнике писателя» разоблачает антинародную, античеловеческую сущность еврейства. Он показывает ее в своих художественных произведениях. Вот к примеру в романе «Подросток» господин Крафт говорит, что русский народ есть народ второстепенный, которому предназначено послужить лишь материалом для более благородного племени, а не иметь своей самостоятельной роли в судьбах человечества. Разве не то сегодня, спустя сто лет, когда об этом писал Достоевский, творят с русским народом нынешние крафты, оккупировавшие Россию, все эти чубайсы, немцовы, березовские, гусинские?