Ее рассуждения не были лишены основания, и все же я возражал: «Но Тверь — это еще не российская глубинка. У Твери есть свое родовое пятно — холуйство. Оно тянется еще с царских времен. В московских трактирах половыми, то есть официантами работали тверяне. Полотенце через руку, и, „чего изволите? Слушаюсь“. Это холуйство вошло в гены и сохранилось до наших времен, как и купеческое прислужничество властям У нижегородцев, самарцев, саратовцев. За них думает власть и они голосуют за власть». «Вот вы и противоречите сами себе, — уличила она. — Разве Нижний, Самара, Саратов не российская глубинка? И чем они лучше, патриотичней Твери? Те же лакеи, отравленные телеядом, зараженные этим духовным СПИДом. Нет, Егор Лукич, гены и родовые пятна тут не при чем. Зараза, ее вирус, идет из Москвы, жирующей, довольной, что во время получают зарплату, пенсии. А что провинция голодает, вымирает Москве наплевать. Как-то по телевидению показывали концерт с участием одаренных, но больных детей. Конечно, это зрелище вызывало сострадание, боль. Но камеру все время наводили в зал, где сидела супруга Бориса Кровавого Наина Иосифовна. Оператор старался показать нам, как она артистически платочком выдавливала из себя слезу. На показ тверским и саратовским обывателям, смотрите, мол, как она переживает. А мне было противно и гадко ее лицедейство. Я подумала: стерва ты бессердечная, а почему же ты не позаботишься о тысячах, миллионах голодных, больных, бездомных детишек по всей России? Ненавижу. Она омерзительней горбачевской Райки, из которой крутили рекламные ролики».
В каюте стало совсем темно, и в иллюминаторе не сверкали огоньки, только слышался заунывный, глухой стук машины. Мы плыли, очевидно, по средине реки вдали от берегов, на которых, возможно, и не было жилья с электричеством. И думы мои, как этот теплоход, так же плавно и неторопливо плыли, воскрешая в памяти эпизод за эпизодом. Эти приятные воспоминания куда-то оттеснили сон. Вчера она спросила меня об Игоре Ююкине, что он из себя представляет, как художник. «Способный живописец, — похвалил я. — Недавно закончил мой портрет и довольно удачный». «Этим он и прославится, — иронически сказала она и добавила: — Потомки будут говорить: Ююкин? А, это тот, что создал портрет великого Егора Богородского!» «Вы ошибаетесь, — возразил я. — В России великими бывают только евреи. Великий Мейерхольд! Великий Смактуновский, гениальные Гердт и Никулин. А почему вы спросили о Ююкине?» «Он предложил позировать ему для какого-то шедевра, где будет на фоне майского утра изображен один лишь персонаж — молодая женщина». «В обнаженном виде?» Лариса весело рассмеялась: «К счастью, нет, в легком прозрачном халате». «Ну, что ж, такой образ, бесспорно, обессмертит Игоря Ююкина. Мне с вами не под силу соревноваться». Потом я спросил Ларису, кого она считает идеалом, достойным подражания. И ответ ее поразил меня: «Иисуса Христа. Он коротко и просто определил смысл человеческой жизни — творить добро. В его заповедях, переданных им апостолами, заложен устав человеческого бытия. Если б человечество восприняло к действию все им заданное, наступило бы царство земное, и люди жили бы в мире, в любви счастливо и свободно». «И тогда не было бы ни ельциных, ни чубайсов, ни Гитлеров и прочей нечисти», — сказал я, как бы продолжая ее ответ. «Да, и была бы полная гармония любви», — подтвердила Лариса и, освещенное солнцем лицо ее озарилось счастливой блаженной улыбкой. И сама она вся, казалось, сияет счастьем и благостной верой.