– На, возьми печеньице, – сказал он, когда мальчик пришел поиграть с ним к нам на дачу, которую мы снимали на лето; мы в это время еще завтракали.
Парнишка мигом проглотил угощение и жадно уставился на оставшееся круглое шоколадное печенье, которое мой мальчик задумчиво катал по скатерти, нехотя допивая молоко. Мой мальчик заметил этот жадный взгляд, и в глазах его мелькнуло удивление.
– Возьми и это, – предложил он. – На.
Гость обиженно выпрямился, попятился, лицо у него стало враждебное. И вдруг, к моему изумлению, он взъерепенился, яростно замотал головой.
– Ты чего? – сердито крикнул он.
– А что? Разве не хочешь? – И мой мальчик по столу подтолкнул к нему печенье.
– Ты его кусал.
– Нет, не кусал.
– Оно падало на пол.
– Нет. – Мой мальчик растерян и говорит так, словно извиняется и оправдывается. (Можно подумать, будто он врет.)
А тот заявляет тоном обвинителя:
– Оно грязное.
– Нет, не грязное. Правда. Не хочешь, не бери.
– А сам почему не ешь?
– Потому что тебе хочется. Ведь хочется? А я уже ел.
Парнишка вне себя, до того разозлился, прямо не может слова сказать, лицо пылает ненавистью, и он все так же упрямо мотает головой. Мой мальчик побелел. У того уже и кулаки наготове, вот-вот кинется в драку; но мое присутствие его сдерживает (я тоже вот-вот кинусь в драку. Пускай только попробует ударить моего мальчика, я переломаю ему руки). Злость душит его, заикаясь, он бормочет что-то, отпихивает печенье назад, оно падает со стола, а он бегом бежит из нашего дома – рот его кривится, глаза опущены, сейчас брызнут жаркие слезы гнева и обиды. Ему почему-то кажется, что над ним посмеялись. Мой мальчик ошеломлен, потрясен, в лице – совершенное недоумение, точно перед непостижимой головоломкой: что же он такое натворил? Ведь он просто угощал печеньем и почему-то потерял друга, нажил нового врага, который теперь хочет с ним расправиться. В смятении он робко, умоляюще оглядывается на нас, силится улыбнуться.
– Нельзя так щедро все отдавать, – объясняю я ему и тоже невесело, сочувственно улыбаюсь.
– Почему?
Я пожимаю плечами.
– Не знаю. Людям кажется, тут какой-то подвох.
– Не люблю чокнутых, – жалуется он. – Не нравится мне тут. Нам тут надо жить все лето?
– Да. Мне тут тоже не нравится.
– Ты ездишь в город.
– Приходится. Я рад, что мы не отослали тебя в лагерь. Я рад, что ты здесь, когда я уезжаю.
– А я не рад.
В то лето моему мальчику приходилось трудно еще и на детской площадке (моему мальчику, похоже, всегда и везде трудно, и чем дальше, тем утомительней это для нас с женой), мы записали его туда, чтоб ему было веселей и чтоб он больше времени проводил среди детей. Поначалу он был в восторге, так и рвался на площадку. Он удивлялся и безмерно радовался, что столько вокруг оказалось сверстников, и всех их считал своими друзьями. Когда мы встречались с ними по вечерам, на пляже или в городе, он гордо, оживленно показывал их нам.
– Вот мой друг! – радостно провозглашал он. – Это мой друг. Я его знаю. Он из нашей группы. И это тоже мой друг. – Иногда он махал рукой, и они кидались навстречу друг другу, а иной раз просто на ходу молча толкнутся плечом о плечо в знак приветствия. – Это мой друг, он тоже из нашей группы, – говорил он всякий раз. – И вон тоже мой друг. Он старше.
Он так им всем радовался, словно раньше и не представлял, что можно обрести стольких приятелей. Когда кто-нибудь из них забегал за ним, он сиял и зазывал его в дом – чтоб мы полюбовались.
(– Это мой друг, – говорил он. – Это мои друзья.
Дочь тоже так хвастала друзьями, когда была маленькая, до сих пор хвастает мальчиками, но, когда старается показать или внушить нам, что некий мальчик ею увлекся, у нее это выходит потоньше и словно бы между прочим. Хотел бы я понять, что же такого мы, черт возьми, сделали нашим детям, с чего они взяли, будто мы с женой считаем, что они не способны завести друзей. Нет, по-моему, ничего такого мы не сделали, и не наша это вина.) Казалось, радость переполняет его и он не в силах ее не излить.