Во время всех этих споров-уговоров он отчаянно маялся (он буквально места себе не находил, и, сколько мы ни паясничали и ни зубоскалили, желая избавить его от неловкости, ему все равно было очень неловко. На губах его дрожала опасливая улыбка, робкая, натянутая, и он через силу мило шутил в ответ, и задавал нам вопросы, и отвечал, когда спрашивали мы, всячески стараясь понять и не понимая, чему же это мы вздумали непременно его научить и зачем), ему, наверно, хотелось махнуть на все рукой и заплакать: оглядываясь назад и вспоминая это нежное озабоченное личико, еле слышный вежливый голосок, я очень ясно вижу (теперь), как близок он был к слезам, но сдерживался (понимал, что его слезы будут нам неприятны), искусно притворялся (теперь-то я знаю его лучше); пока мы горячо его убеждали и любовно разносили, он переводил взгляд с одного на другого, опасливо улыбался и, сведя брови, гадал – о чем же это мы столь доходчиво, как нам казалось, ему толкуем.
– Представь себе, что этот пенс понадобится тебе немного погодя или, скажем, завтра, – благосклонно пояснял я ему для наглядности.
– Тогда я возьму еще.
– Где?
– Здесь.
– У кого?
– У тебя.
– А я не дам.
Он недоверчиво щурится. Спрашивает в недоумении:
– Как это?
Я пожимаю плечами.
– Тогда я возьму у мамы.
– А она тебе даст?
– Я тоже не дам.
– Как это? – Он, опешив, во все глаза глядит на мать.
– Ты же отдал свою монетку, верно? Совсем ею не дорожил.
Он видит: мы молча на него смотрим, ждем, что он скажет дальше.
– Тогда возьму у мальчика, кому отдал, – говорит он. – Возьму у того мальчика.
– У него уже не будет.
– Он не отдаст тебе.
– Он к тому времени уже потратит ту монетку. Для того она ему и понадобилась.
– Думаешь, все такие щедрые?
– Или просто не отдаст. Не все так щедры, как ты.
– Или так богаты.
– Или так обеспечены. Мы не богаты.
– Теперь тебе понятно? Да?
– Мы не дадим тебе пенни.
– Завтра у тебя денег не будет.
Мой мальчик ошарашен, он глядит на нас изумленно, испытующе, все еще стараясь улыбнуться и силясь постичь, что же происходит, смущенно поеживаясь (и в рассеянности теребит ширинку), он ждет намека, надеется: вот сейчас проблеснет некий луч света и он наконец увидит, что это лишь некий добродушный розыгрыш.
(– Убери руки, – так и подмывает меня прикрикнуть, но я молчу.)
А жена уверенно осведомляется:
– Тебе надо в уборную?
Он удивленно качает головой, не понимая, чего это она вдруг спросила.
Он не может взять в толк, что же это происходит. Он растерян, недоумевает, его бросает в дрожь, кажется – он озяб, он смотрит то на мать, то на меня – и не находит поддержки.
– Как это? – жалобно спрашивает он, и теперь в голосе его сквозит страдание и горестная покорность. (Если надо сдаваться, он готов.)
– Это будет тебе уроком, – величественно и со вкусом подвожу я итог.
Каким же я был самовлюбленным болваном.