Если понимать это сum grano salis, я сказал бы, что способ бытия всех этих вещей далек от того, чтобы состоять в бытии для себя или знании о самих себе, а скорее состоит в противоположном: в существовании для другого. Красное красно для того, кто его видит, платоническая доброта, доброта совершенная, такова для того, кто может думать о ней. Поэтому собственно античный мир кончился на александрийских неоплатониках, которые искали для идеальных объектов Платона кого-то, для кого они существовали или должны были существовать, и пробовали ощупью, смущенно, смогут ли они быть содержанием божественного разума. Античный мир в целом знает только способ существования, состоящий во внешнем проявлении, то есть в открытости и выставлении напоказ, в бытии вовне. С тех пор явление бытия – это то, что действительно зовется "открытием", демонстрацией, обнажением. Но картезианское мышление состоит, напротив, в бытии для себя, в осознании самого себя, тем самым в существовании внутри себя, в размышлении о себе, в погружении в себя. В противоположность бытию, направленному вовне, показному, внешнему, которое было известно античности, появляется другой способ бытия, состоящий по сути в бытии внутри себя, в бытии чисто внутреннем, в рефлексивности. Для такой удивительной реальности необходимо было найти новое имя: слово "душа" не подходит – поскольку античная душа во менее внешняя, чем тело, ведь у Аристотеля и даже у Св. Фомы Ливийского она была основой телесной жизненности. Для Св. Фомы было большой проблемой дать определение ангелов как душ без тела из-за того, что аристотелевское определение души включает телесную жизненность.
Но сogtatio не имеет ничего общего с телом. Мое тело – пока только мысль о теле, содержащаяся в моем разуме. Душа не в теле и не при теле, есть только мысль о теле в моем разуме, в моей душе. Если, кроме того, оказывается, что тело – это реальность вне меня, протяженная реальность, действительно материальная, а не идеальная, то это значит, что душа и тело, разум и материя не имеют между собою ничего общего, не могут ни соприкоснуться, ни войти в какие-либо прямые отношения. Впервые у Декарта материальный и духовный мир были разделены "самой своей сути – бытие как внутреннее и бытие как внешнее с этого времени определяются как несовместимые. Невозможно большее расхождение с античной философией. Для Платона, и для Аристотеля, материя и то, что они называли духом, для нас, потомков Декарта, это псевдодух, соотносились как правое и левое – материей было то, что воспринимало дух, а духом то, что просвещает материю, стало быть, они определялись одно через другое, а не как в новое время, где одно противопоставлено другому, одно исключает другое.
Название, которое, начиная с Декарта, дается мышлению как бытию для себя, осознаванию себя, – это... сознание, сознание.
Не душа, дух, что означает "воздух, дуновение", – поскольку душа одушевляет тело, движет его, как морской ветер ударяет в парус, выгибая его, – а сознание, то есть осознание себя. В этом термине открыто появляется атрибут, конституирующий мышление, означающий знать себя, придерживаться самого себя, размышлять о себе, проникать внутрь себя, быть глубоко внутренним.
Сознание означает глубоко внутреннее размышление и ничего кроме. Когда мы говорим Я, мы выражаем то же самое. Произнося Я, я говорю самому себе: я определяю свое бытие только по отношению к нему, то есть по отношению ко мне. Я существую в той мере, в какой обращаюсь к себе самому, в какой снова обращаюсь к собственному бытию – не отдаляясь, а, напротив постоянно возвращаясь. Поэтому, сказав Я, мы невольно направляем указательный палец в собственную грудь, этой зримой пантомимой символизируя нашу незримую, постоянно возвращающуюся к себе, размышляющую сущность. Несомненно, стоики с их всегда материалистическим подходом к идеям видели в атом жесте доказательство того, что главная душа человека находится в его груди. Я – это сокол, который всегда возвращается на руку, причем и сама рука – сокол, и Я состоит лишь в этом изменении направления полета – внутрь себя. Это птица, которая, оставляя небеса и пространство, зачеркивает своим полетом это пространство, возвращаясь к себе самой, углубляясь в саму себя, это крыло, которое в то же время и воздух для опоры, – мы сказали бы, полет, отрицающий природный полет. Разве открытие столь странной реальности, как сознание, не предполагает необходимости отвернуться от жизни, заниматься деятельностью, совершенно противоположной той, что естественна для нас в жизни? Разве не естественно жить в окружающем мире, веря в его реальность, опираясь на прекрасный круг горизонта, как на несокрушимую ограду, которая держит нас на поверхности существования? Как человек приходит к этому открытию, как оп контролирует эту противоестественную вывернутость и обращается к себе, и, обращаясь, открывает свою сокровенность, осознает, что сам он не что иное, как рефлексивность, сокровенность?