Вот я занимаюсь сейчас семнадцатым веком — и ясно вижу: в России в ту пору успешно шли только те процессы, до которых не дотягивалась железная лапа власти. Например, освоение Сибири, на что у Москвы, занятой другими заботами, не хватало ни внимания, ни средств. В Сибирь уходили вольные люди, обустраивались там по своему разумению, и все у них, вдали от дьяков, отлично получалось. В нынешней России любая инициатива тоже успешна ровно до тех пор, пока к ней не начинают принюхиваться разнообразные власть имущие. Я недостаточно умен и образован, чтобы сформулировать концепцию «правильного устройства» страны в точных тезисах, поэтому я пишу про это роман. Он будет называться «Счастливая Россия», и по жанру это будет утопия, редкая птица в современной литературе.
— Когда это выйдет?
— Когда допишу. Я не тороплюсь, это роман из числа серьезных, которые я подписываю обоими именами — Акунин-Чхартишвили. Я вообще становлюсь все более серьезным и занудным. Необратимые возрастные изменения. Вхожу в третью терцию жизни. Первая — до тридцати лет — это детство. Вторая — до шестидесяти — молодость. А потом начинается третья, и она может быть либо старостью, либо зрелостью. От тебя самого зависит.
— Давайте поговорим о Советском Союзе. Я попробую объяснить, почему он лучше нынешней России. Представьте себе, что был плохой человек, но у плохого человека есть шанс одуматься, измениться… А теперь труп, и у трупа уже нет такого шанса.
— У меня ровно противоположные ощущения. Сейчас страна тяжело больна, но она живая. Советский Союз во времена моей молодости — это было нечто совершенно мертвое, где вообще не имело смысла что-либо делать. Любая попытка сделать карьеру, чего-то добиться была сопряжена с унижением и ложью, любой рост покупался ценой низости. Оставалось пить и валять дурака, чем мое поколение и занималось. Я учился в так называемом идеологическом вузе, и атмосфера там была довольно тухлая.
— Кто же вас гнал в идеологизированный вуз?
— А больше изучать Японию было негде.
— Вы согласны, что этика Фандорина — отчасти самурайская?
— Нет, конечно. Она скорее конфуцианская. Самурай служит хозяину, а «благородный муж» Конфуция — своим собственным представлениям о правильности. Над ним нет господина. И «благородный муж» никогда не будет частью системы, если она порочна, — даже если это собственное государство. Вот почему в советской России после революции «благородные мужи» (а были и такие, при всей моей нелюбви к большевизму как к идеологии) очень быстро перевелись и остались одни «самураи», служившие известно какому господину.
— Но Советский Союз закончился году в двадцать девятом, а дальше пошел так называемый русский реванш… Вы в «Истории» не касаетесь этого вопроса?
— Я думаю остановиться на семнадцатом годе. Трава на могилах не так еще высока, чтобы трогать последующие события. Боюсь, мне не хватит объективности.
— А в известном смысле вы правы. История в прежнем смысле закончилась с распадом Австро-Венгрии.
— И что же началось?
— Личность не справилась, на Первой мировой сломалась. Дальше — век масс, сетей, коллективов.
— Что вы! История человечества еще вся впереди. Мы пока еще на средней стадии развития. Посмотрите, насколько смягчились нравы, насколько прибавилось человечности, заботы о слабых, заботы об окружающей среде. Ничего этого еще в середине прошлого века не было. Дикости, конечно, еще очень много, но прогресс, безусловно, есть…
— Нравы не смягчились, а измельчали.
— Только в том смысле, что в более спокойные времена нет потребности в высокой драме и трагических переживаниях. Но в этом смысл прогресса — уходить дальше от потрясений, от подростковых эксцессов…
— Просто ни вы, ни я уже будем не нужны в этом новом человечестве.